Изменить стиль страницы

Андрей Андреевич прислонился к темному замшелому косяку, в тревоге подумал:

«Зачнется на Москве гиль. Нешто худая молва явью обернулась? Ох, не легко будет ближнему боярину Борису».

Князь запахнул кафтан и приказал Якушке:

— Поднимай Мамона с дружиной. Коня мне подыщи порезвей. В вотчину поедем…

Перед отъездом с заимки Андрей Андреевич наказал бортнику:

— Когда из Москвы возвернусь — Василису ко мне в хоромы пришли. Быть ей сенной девкой.

Матвей понурил голову, смолчал. А князь стеганул кнутом коня и понесся лесной дорогой в село вотчинное. За ним резво тронулась дружина.

Глава 22

ВЗГОРЬЕ

Глухая ночь.

Над куполом храма Ильи Пророка узким серпом повис молодой месяц. По селу неторопливо, спотыкаясь, бредет древний седовласый дед в долгополом сермяжном кафтане. Стучит деревянной колотушкой, кряхтит, что-то невнятно бормочет про себя.

Пахом Аверьянов крадется к храму. Жмется к стене. Дозорный, позевывая, шаркая лаптями о землю, проходит мимо. Пахом останавливается возле церковной ограды, трогает рукой ржавую железную решетку и призадумывается:

«Кажись, ближе к кладбищу ложил. Там еще, помню, старая липа стояла… Эге, да вот она чернеет».

Пахом идет вдоль ограды к дереву. Затем тычется коленями в землю, сотворяет крестное знамение, раздвигает руками лопухи и крапиву и начинает шарить под решеткой.

Нет, пусто. Заелозил коленями дальше, кромсая ножом густо заросшую бурьяном дернину. И вдруг нож глухо звякнул о железную пластину. Пахом разом взмок и пробормотал короткую молитву.

«Нешто до сих пор сохранился. Я ведь тогда его чуть землицей припорошил», — изумился Пахом и вскоре извлек из-под ограды небольшой железный ларец. Трясущимися руками запихнул его под кафтан и заспешил к Исаевой бане.

На лавке, возле подслеповатого, затянутого бычьим пузырем оконца, чуть теплился фонарь с огарком сальной свечи. Пахом обтер дерюжкой ларец, с трудом отомкнул крышку и ахнул:

— Мать честная! Сколь годов пролежали и все целехоньки. В ларце покоились два пожелтевших узких столбца. Старик развернул одну за другой грамотки, исписанные затейливыми кудреватыми буковками, повертел в руках и сокрушенно вздохнул. В грамоте Пахом был не горазд. «Поди, немалая тайна в оном писании. Не зря Мамон передо мной робеет», — подумал Аверьянов и надежно припрятал заветный ларец возле сруба.

Утро раннее. Пахом собирался на взгорье за глиной.

— С тобой пойду, Захарыч. Поле намочило, теперь еще дня два не влезешь. Отец, вон, весь почернел, сгорбился. Не повезло ноне с севом, промолвил возле бани Иванка.

— Неугомонный, ты, вижу, парень, безделья не любишь. В крестьянском деле лень мужика не кормит.

— От безделья мохом обрастают, Захарыч. Это ведь только у господ: пилось бы да елось, да работа на ум не шла, — отозвался Болотников, вскидывая на плечо заступ с бадейкой.

По узкой скользкой тропинке спустились к озеру, над которым клубился туман, выползая на берега и обволакивая старые угрюмые ели крутояра. Под ракитником, в густых зеленых камышах, весело пересвистывались погоныши-кулички и юркие коростели.

Неторопливо, сонным притихшим бором, поднялись на взгорье. Болотников взбежал на самую вершину, встал на краю отвесного крутого обрыва, ухватился рукой за узловатую вздыбленную корягу и, задумчиво-возбужденный, повернулся к Пахому.

— Глянь, Захарыч, какой простор. Дух захватывает!

Болотников снял войлочный колпак. Набежавший ветер ударил в широкую грудь, взлохматил черные кудри на голове.

Далеко внизу, под взгорьем, зеркальной чашей застыло озеро, круто изгибалась Москва-река, за которой верст на двадцать, в синеватой мгле утопали дикие дремучие леса.

Пахом опустился на землю возле Болотникова, свесил с крутояра ноги в мочальных лаптях и вымолвил тихо:

— Хороша матушка Русь, Иванка. И красотой взяла, и простор велик, но волюшки на ней нет. Везде мужику боярщина да кнут господский. — Захарыч распахнул сермягу, поправил шапку на голове, вздохнул и продолжал раздумчиво, с болью в сердце. — Кем я был прежде? Нищий мужик, полуголодный пахарь. Потом и кровью княжью ниву поливал, последние жилы тянул. Все норовил из нужды выбиться да проку мало. В рукавицу ветра не изловишь. Сам, поди, нашу жизнь горемычную видишь. Хоть песню пой, хоть волком вой. Как ни крутись, а боярского хомута мужику на Руси не миновать.

Пахом откинулся на свои длинные руки и высказал проникновенно:

— А в степях широких живет доброе братство. Вот там раздолье. И нет тебе ни смердов, ни князей, ни царя батюшки. Казачий круг всем делом вершит по справедливости и без корыстолюбия. В Диком Поле мужик свою покорность и забитость с себя словно рыбью чешую сбрасывает и вольный дух обретает. И волюшка эта ратная дороже злата-серебра. Ее уже боярскими цепями не закуешь, она в казаке буйной гордыней ходит да поступью молодецкой. Э-эх, Иванка!

Захарыч поднялся на ноги, обнял Болотникова за плечи и, забыв о гончарных делах, еще долго рассказывал молодому крестьянскому сыну о ратных походах, о казачьей правде и жизни вольготной. А Иванка, устремив взор в синюю дымку лесов, зачарованно и жадно слушал. Глаза его возбужденно блестели, меж черных широких бровей залегла упрямая складка, а в голове уже носились неспокойные дерзкие мысли.

— Не впервой, Захарыч, от тебя о вольном братстве слышу. Запали мне твои смелые речи в душу. Вот кабы так всех мужиков собрать воедино да тряхнуть Русь боярскую, чтобы жить без княжьих цепей привольно.

— Нелегко, Иванка, крестьянскую Русь поднять. Нужен муж разумный и отважный. Вот ежели объявится в народе такой сокол, да зажжет тяглецов горячим праведным словом, тогда и мужик пойдет за ним. Артель атаманом крепка… Вот послушай о нашем кошевом тебе поведаю. Эх, удалой был воитель…

Вековой бор на крутояре то гудит, то на миг затихает, словно прислушиваясь к неторопливому хрипловатому говору рыжебородого бывалого казака.

А среди густого ельника крался к вершине могутный чернобородый мужик. В суконной темной однорядке[41], за малиновым кушаком — одноствольный пистоль, за спиной — самострел. Ступает тихо, сторожко. Поднялся на взгорье, смахнул рукавом однорядки пот со лба, перекрестился. Раздвинул колючие лапы, чуть высунул из чащобы аршинную цыганскую бороду и недовольно сплюнул под ноги.

«Тьфу, сатана! Да тут их двое. Пахомка с Исайкиным сыном притащился. Этот тоже с гордыней, крамольное семя. Прихлопнуть обоих и дело с концом, чтобы крестьян не мутили».

Мужик вытаскивает пистоль из-за кушака и прицеливается в широкую костистую спину Пахома. Но волосатая рука дрожит, и все тело в озноб кинуло.

«Эк, затрясло. Чать, не впервой на себя смертный грех принимаю», мрачно размышляет незнакомец и, уняв дрожь в руке, спускает курок. Осечка! Свирепо погрозил пистолю кулачищем и снова возвел курок. Но выстрел не бухнул над взгорьем. Мужик чертыхнулся:

«У-у, дьявол! Порох отсырел. Везет же Пахомке».

Мужик зло тычет пистоль за кушак и тянется за самострелом. Натягивает крученую тетиву и спускает стрелу с каленым железным наконечником.

Стрела с тонким свистом пролетела над самой головой Пахома и впилась в корявый темно-красный ствол ели.

Пахом изумленно ахнул и дернул Болотникова за рукав.

— Ложись, Иванка. Ушкуйник[42]!

Иванка опустился возле Пахома в траву и, не раздумывая, предложил:

— Из самострела бьют. Их мало, а может, и вовсе один. Иначе бы ватажкой налетели. Из ельника стрелу кидает. Ползем в обхват. Только спешно — уйдет лихой человек.

Захарыч согласно кивнул бородой, предостерег:

— Мотри не поднимайся. Могут и насмерть зашибить. Иванка вытащил из плетеного туеска охотничий нож и, низко пригнув голову, пополз к ельнику.

А в памяти невольно всплыли некогда высказанные слова отца: «В лес идешь — не в поле соху таскать. Нож прихватывай. Там зверья тьма тьмущая, а его голой рукой не ухватишь». Батя прав. Но тут почище зверя кто-то лютует, — помрачнев, раздумывал Болотников.

вернуться

41

Однорядка — долгополый кафтан без ворота, с прямым запахом и пуговками, однобортный.

вернуться

42

Ушкуйник — речной разбойник.