Договорить он не успел, кулем свалился в снег, выронив из рук винтовку: тяжкий удар окованным прикладом в висок был смертельным.
Федоров проснулся, когда караульный казак дернул его за рукав:
— Ставай живее! Стучат какие-то, тебя требуют, а Дюкова чего-то не слыхать.
— Что, какой Дюков? — еще не проснувшись как следует, Федоров, поворачиваясь на бок, громко зевнул.
— Часовой наш Дюков…
Громкий стук в дверь, голос снаружи:
— Отворяйте, вашу мать!
Сон с Абрама как рукой сняло. Сунув руку под изголовье, он выхватил оттуда наган, прыжок со стола и к дверям:
— Кто такой?
Из-за двери глуховатый незнакомый бас:
— Сдавайся, Абрашка, откомиссарил, хватит.
Вместо ответа Федоров выстрелил в дверь из нагана, рядом хлопнул из винтовки караульный казак. За дверью послышался короткий стон, топот с крыльца многих ног. А в доме поднялась суматоха. Проснувшиеся люди в ужасе заметались по комнате, натыкаясь в темноте на столы и сшибаясь друг с другом. Долинин чиркнул было спичкой, но на него прикрикнул Федоров:
— Не зажигать! Чего взбулгачились? Слушать мою команду!
И это подействовало, люди опомнились, беготня их прекратилась, послышались голоса:
— Стреляли-то в кого?
— Тихо! Провокация какая-то. Разбирайте винтовки, отобьемся, в случае чего, а утром выясним.
А в это время снова стук, голос из-за двери:
— Слушай, Федоров, говорит есаул Белоногих. Я с тремя сотнями занял село, банду твою разоружил, тебе предлагаю сдаться, даю десять минут на размышление: сдадитесь — гарантирую жизнь, заупрямитесь — сожгу живьем, вместе с домом. — Голос за дверью замолк ненадолго и еще громче прежнего: — Приготовить соломы побольше, через десять минут запалим!
В доме снова всполошились, заговорили разом:
— А ведь сожгут в самом деле.
— Чего же ты молчишь, Абрам?
— Уж лучше сдаться…
— Тихо. Слушайте хорошенько, ну! — злобной скороговоркой зачастил Абрам. — Одевайтесь живее, без паники, пусть поджигают, огонь до нас не скоро доберется, а как загорится, вышибем рамы и в окна; в дыму-то лучше проскочим через улицу, стрельбу откроем, казаков своих поднимем, отобьемся.
Новый крик снаружи:
— Сдавайтесь, комиссары, зажигаем.
Один из караульных казаков не вытерпел, ахнул скамейкой по раме и выскочил в окно. И тут все как обезумели: с грохотом, треском кинулись в окна, кто прикладом винтовки, а кто головой вышибли рамы, посыпали наружу, и следом за ними кинулся и Абрам. Выскочив из окна, он запнулся о лежащего на земле человека, упал ничком и, не успев подняться, снова рухнул в снег от тяжкого удара по голове.
Очнулся он в доме, и первое, что он увидел, была висячая лампа под потолком, — значит, он лежит на спине. Затем почувствовал сильную боль и шум в голове и еще то, что руки его крепко связаны за спиной. Все понял Абрам.
Превозмогая боль, он повернул голову и рядом с собой увидел сидящего на скамье Устина Астафьева.
— Что, комиссар, очухался? — ощерив в улыбке редкие, желтоватые с чернотой зубы, спросил Устин. — Мало удалось тебе пограбить-то, христопродавец проклятый…
Старик еще брюзжал что-то, но из-за сильного шума в голове Федоров не слышал. Он повел глазами мимо Устина, увидел, что находится в том же доме, где работал со своим штабом, что разбитые окна уже завесили потниками и что в обеих комнатах полно народу: старики и молодые, вооруженные винтовками, толпились вокруг стола, за которым сидел черноусый человек в сивой папахе, в японском полушубке без погон, с наганом на боку и при шашке. Он внимательно просматривал захваченные у пленных ревштабистов документы, федоровские приказы, воззвания и списки, которые услужливо подносили ему старики, собирая их со столов. Есаул Белоногих, очевидно заметив, что Федоров очнулся, что-то приказал, и в ту же минуту к Абраму подскочили двое военных, подхватили его, поставили на ноги.
Один из военных нахлобучил на голову Абраму папаху, другой оправил на нем полушубок, застегнул на крючки и кивком головы показал на дверь: «Пошли!»
С трудом передвигая отяжелевшие ноги, Абрам побрел к выходу, сзади его подталкивал прикладом конвоир. На крыльце Абрама подхватили под руки, свели вниз к группе людей, в которых признал он своих штабистов.
Было их семь человек. Связанные попарно, они стояли в затылок друг другу. Абрама подвели и привязали к седьмому — им оказался Аксенов — концом веревки, идущей от передней пары, и Федоров понял, что этой веревкой связаны между собой все.
В тот же момент пленных окружил конный конвой из стариков, передний махнул нагайкой, скомандовал:
— За мной, ма-арш!
Понукаемые конвоирами, пленники двинулись по улице.
Над сопками чуть забрезжил рассвет, когда пленники отшагали верст пять и дорога пошла в гору. К этому времени небо затянуло тучами, заметно потеплело. На свежем воздухе Федорову стало легче, шум и боли в голове призатихли, но пришло угнетающее чувство вины.
«Дурак набитый, ротозей! — клял он себя, стискивая зубы. — Писаниной увлекся, штабом, а теперь вот… и дело провалил, людей подвел, и самого, как барана, ведут на убой. А так хорошо все началось».
— Как же это казаки-то наши, фронтовики, не прибежали на выручку? — спросил он шагающего рядом Аксенова.
Тот сначала пошевелил связанными руками, ответил со вздохом:
— А кто из них прибежал бы — все пьяны в лоск, почти всех разоружили пьяных.
— Какую глупость допустили, стыд, срам!
— И черт его знает, прямо-таки затмение какое-то нашло, теперь вот мало того, что убьют, еще и натиранят.
— Восстание провалили и людей сгубили, вот что обидно. Много наших-то побили?
— Из штаба троих, часового Дюкова, ну и Верхотурова.
— Тоже убили?
— Убили. Больше-то не знаю. Ну а нас, как скотину, дубьем били, какой выскочит из окна — и готов.
Совсем рассвело, а хребту, кажись, и конца не будет. По обе стороны гладкой, как лед, дороги тянулась тайга; громадные лиственницы и крупные березы вплотную подходили к проселку, часто попадались каменистые россыпи, густо заросшие ольхой и багульником. Старики конвоиры спешились, с конями в поводу шли позади, разговаривали, курили. Только передний по-прежнему ехал верхом. Да еще один, русобородый, добродушного вида старик, на кауром коне ехал сбоку колонны. За спиной у него не трехлинейная винтовка, как у других конвоиров, а старенькая бердана с охотничьими рожками. Он не ругал пленников, как другие, не понукал их, а даже заговаривал с ними:
— И чего это вздумалось вам затевать такую канитель вашу — восстание? Смущаете народ, а такого не подумаете, чего она дала бы нам, эта революция-то, земли, что ли? Так у нас ее и так, слава те господи, хоть отбавляй. А уж что касаемо слободы, так слободнее-то нашей жизни поискать надо: ни помещиков над нами, ни всяких там других господ, робим на себя, атаманов, судей станичных сами выбираем, чего ишо надо! И против этого бунтовать! В библии-то как говорится: «Поднявший меч от меча и погибнет». Вить это прямо-таки про вас сказано — за такие дела не помилуют вас, сказнят, как пить дать, сказнят!
Старик, сожалеюще вздохнув, вытянул из-за пазухи кисет, набил табаком самодельную трубку, кресалом высек огня и, прикурив, продолжал все тем же спокойно-рассудительным голосом:
— Оно конешно, власти теперешние тоже нехорошо поступают, расстреливают людей почем зря, да что поделаешь, времена такие пошли. Я на месте властителей не стал бы вас казнить, сымать ваши головы непутевые, а приказал бы всыпать каждому из вас по полсотни горячих, чтобы недели две не присели на задницу-то.
— Не зря, наверное, невзлюбил ты революцию, — огрызнулся на старика Аксенов. — Тебе хорошо жилось при царе-то?
— Всяко бывало, а на жизнь сроду не жаловался, жил, как и все добрые люди.
— А беднота ваша как жила?
— Да вить смотря какая беднота. Я сам, голубь ты мой, из бедноты произошел. По работникам ходил в молодости-то, а как со службы возвернулся, женился, к работе старания приложил, да и в бутылку-то редко заглядывал, вот и выбился в люди. А уж поробить-то довелось мне на своем веку вдосталь. На моем горбу, голубь ты мой, только матушка-печка не побывала, а то все перебыло.