Изменить стиль страницы

— Егора Петровича.

— Егор Федосеев, припоминаю, был у нас в сотне урядник Федосеев, высокого роста, чернявый такой.

— Это, наверное, дядя мой, Иваном жвали его, — вновь зашепелявил гость, — штарший урядник был.

— За каким случаем к нам?

— Ш рыбой приезжал.

Атаман так уверовал в подлинность Мишкиного знакомства, что и документ не потребовал с приезжего и даже упрекнул зятя:

— Что же ты знакомца-то угощаешь сухим-немазаным, не мог уж сбегать в бакалейку за банчком[87]?

— После обеда сбегаю.

— То-то же.

За ужином вдоволь было чего и закусить и выпить, однако гость, так же как и Мишка, пил мало, зато атаман глушил водку стаканами.

— Какие вы питухи, горе мамино! — шутил он, опрокинув очередной стакан и закусывая соленым огурцом. — Вот намедни был у меня гостенек, сослуживец мой Сизов Федор Григорьевич, помнишь, Михайло?

— Помню.

— Станичным атаманом он уже который год служит в Больше-Зерентуевской станице. Ох и геройский казак-батареец, я вам доложу, три креста заработал на японской войне. Да-а, стояли мы одиново в Гирине…

Опьяневший атаман, рассказав про Сизова, завалился спать, и Мишка повел гостя в зимовье, где вместе с телятами, ягнятами и курами жил работник Ефим.

Сегодня по случаю того, что завтра не ехать в лес, Ефим отправился ночевать домой, и зимовье оказалось свободным. В нем тепло, Маринка еще засветло протопила его, прибрала, земляной пол застелила сеном, а, на нарах устроила гостю постель. Мишка засветил керосиновую лампу, приладив ее на стену, огляделся:

— Ну вот, устраивайся тут, Иван Егорович.

— Чего ты так, здесь-то можно называть меня и своим именем, помнишь небось?

— Помню, Абрам Яковлич, как не помнить, частенько приходилось и видать и слыхать про тебя в Коп Зор-Газе-то.

— Расскажи, какие тут у вас настроения?

— Настроения-то? Да как тебе сказать… — Мишка присел рядом, вытянул из кармана нарядный подарок Маринки — сатиновый кисет с табаком-зеленухой, протянул Федорову: — Закуривай, маньчжурский табачок-то, первый сорт.

— Насчет революции-то что поговаривают казаки ваши, фронтовички? — допытывался Федоров, свертывая самокрутку. — Как они на власть-то семеновскую смотрят?

— Да кто их знает, — Мишка говорил нехотя, глядя куда-то в сторону. — По правде-то сказать, я мало с кем из них и встречаюсь. До разговоров тут, приедешь на шести-то из лесу, так рад, что до дому добрался. А назавтра опять то же самое, ишо черти в кулачки не бьются, а мы уже в лесу тюкаем. Шесть возов вдвоем нарубить топорами — не кот начхал! И так каждый день, как заведенные часы.

— Чего же самому-то тебе ездить? Нанять второго работника, и пусть они чертомелят, твое дело хозяйское.

— Совесть не дозволяет, не свышен я сидеть дома без дела.

— Значит, ни с кем и не разговаривал?

— Приходилось, конешно, спаришься с кем-нибудь, когда в лес едешь, ну и пока в хребет идешь пешком за санями, разговоришься, что и как. А что касаемо власти нонешней, так на языке-то у всех одно — нас не шевелят покедова, и ладно, худой мир, а все лучше хорошей драки. Война-то всем осточертела.

— Значит, насчет того, чтобы восставать, у вас тут и разговору не было?

— Да вроде бы так.

— А сам-то ты как думаешь?

— Ничего я не думаю, что мне, больше других надо?

— Та-ак… — Федоров примял об нары недокуренную самокрутку, смерил Мишку презрительно-насмешливым взглядом: — Молодец, нечего сказать. Оно конешно, до войны ли теперь — разбогател, в люди вышел, жена-раскрасавица, чего еще надо? Живи да радуйся.

Кровь бросилась Мишке в голову, живо вспомнилась ему мать, сиротство, нужда в отчем доме, горькое житье в чужих людях, и лицо его зарделось жгучей краской стыда.

«Что же это я, неужто перекрасился, отстал от своих?» — терзался он мысленно, а Федоров, не замечая этого, продолжал язвительным тоном:

— На кой черт революция тебе при такой жизни! Пусть уж беднота за нее ратует, а твоя дорожка теперь прямо в дружину к Семенову.

— Чего ты мелешь! — вскипел задетый за живое Мишка, упираясь в Абрама негодующим взглядом. — Совсем уж в контру зачислил! И бабой выкорил, и богатством тестевым, а мне от него радости, как цыгану от библии: дома надсажался в работниках и тут один черт. А насчет жены, так это и вовсе тебя не касаемо.

— Да я к слову, чудак, — уже мягче сказал Федоров. — Насчет идейности твоей усомнился, это верно.

— Чего в ней сомневаться, какой был, такой и есть. Это ты меня в семеновцы определил, а я ишо совесть-то не потерял, вольножелающим был в Красной гвардии и теперь, ежели придется, не спятюсь.

— Ну хорошо, верю, не серчай. Расскажи-ка, что же это такое, в прошлом году станица ваша поголовно поднялась на Семенова за советскую власть, а теперь казаки ваши вроде на попятную пошли, так я понимаю?

— Почти что так. Казачки наши, известное дело, пока на фронте были, за большевиков горой стояли, а как до дому дорвались — и забыли про все. В хозяйство влипли, а тут старики зудят, большевиков проклинают, а осенесь двое офицеров приезжали — подъесаул Миронов и сотник Пантелеев, этого я дюже знаю хорошо, нашего Первого Читинского полка, стервуга, оборони бог, контра заядлая. Вот они тут и напустили туману и вольную дружину сорганизовали из стариков.

— И фронтовики записались?

— Да нет, фронтовики-то не пошли на такое, как их ни уговаривали, а старичье почти сплошь. Тесть мой первый туда записался, домой приходит, хвастается: «Винтовки скоро дадут нам, трехлинейки, вот коз-то промышлять добро будет». Я ему говорю: «А ежели воевать погонят, тогда как?» А он мне в ответ: «С кем воевать-то? Красная гвардия разбежалась, а главари ихние в Америку удрали с золотом». Вот они как поговаривают.

— Ну, а в других селах как?

— Один черт по всей станице нашей. Да и не только у нас, и в Олочинской станице то же, и в Больше-Зерентуйской, как поскажет Сизов, про которого тесть-то рассказывал, гостил у нас, такая же история. И везде эти дружины наделали. Вот оно как…

— М-да-а… — Федоров задумался, привалясь спиной к печке; молчал и Мишка, свертывая вторую самокрутку. — Время нету, жалко, — глубоко вздохнув, вновь заговорил Федоров, — пожил бы я здесь, поговорил с казаками вашими, но нельзя, на этой неделе должен быть в Усть-Уровской станице, ждут меня там ребята.

— Когда поедешь-то?

— Завтра же пораньше. Тебе от меня такое поручение: повидай этих ребят ваших, которые с нами заодно, и передай им, чтоб не унывали, а готовились к войне с белыми. А как узнаете, где мы выступаем, немедленно к нам, понял?

— Что ж не понять-то. Начинайте, а мы, как услышим такое, примчимся к вам.

— Хлеб-то, какой наторговал, у тебя оставлю, чего я с ним буду возиться. Ты его раздай тут этим товарищам нашим, кто из них нуждается.

— Это можно, в хлебе-то нуждаются почти все они, особенно Яков Башуров радехонек будет.

— Вот и ладно. Документ мне надо переменить. Написать я его сам напишу на имя какого-нибудь из здешних жителей, а вот печать сможешь устроить?

— Сделаю, тесть спит как убитый, печать его знаю, где лежит, в момент приволоку.

Утром Федоров поднялся задолго до рассвета. Когда из-за далеких, темных гор, на китайской стороне, взошла зарница, Федоров, одетый по-дорожному, уже усаживался на охапке сена в санях-кошевке. Отдохнувший за ночь, напоенный и выкормленный овсом, конь его нетерпеливо перебирал ногами, рвал из рук хозяина вожжи.

Мишка проводил гостя за ворота. В улице Федоров, пожимая Мишке руку, сказал на прощанье:

— Спасибо тебе за все, Ушаков. Кланяйся товарищам нашим, и будьте начеку.

— Будем, Абрам Яковлевич!

— До скорой встречи!

— Счастливый путь!

Глава XIII

В Китае, в отрогах скалистого хребта Большой Хинган, берет свое начало река Аргунь — китайцы называют ее Хайлар. Небольшой речушкой течет она к югу в сторону солнечной Монголии, но у китайского города, носящего тоже название Хайлар, она постепенно сворачивает к западу и, проделав не одну сотню километров около озера Джалай-Нор, круто поворачивает на север. Отсюда, начиная от казачьего села Абагайтуй и вплоть до слияния ее с Шилкой, Аргунь становится рекой пограничной: левый берег ее русский, правый — китайский.

вернуться

87

Банчок — литровая банка со спиртом, которые в те времена были в большом ходу у китайских купцов.