Взамен вернувшихся с войны старшина и урядник со стражниками, вновь побывав в Белокудрине, забрали новую партию молодых новобранцев, запасных солдат и ратников ополчения.
На этот раз забрали и Демьяна Ширяева.
Долго ревела бабка Настасья, провожая в волость бородатого Демушку. Сноха Марья неделю голосила и волосы на себе рвала.
А в середине зимы пришли с войны еще девять солдат, тоже покалеченные.
Вместе с ними, неожиданно, вернулся в деревню и Демьян Ширяев, газами отравленный, постоянно кашляющий и с постоянной слезой в глазу.
Возвращались мужики домой, будоражили деревню рассказами про ужасы войны, а про конец войны и заикаться не хотели.
А Демьяну Ширяеву и рассказывать было нечего. По его словам, пригнали его сначала из волости в небольшой городок. Там два месяца обучали строевой службе и обращению с оружием. Оттуда по железной дороге прямо в окопы доставили, в которых он в тот же день чуть насмерть не задохся. А немца так и не видел. Полуживого в госпиталь увезли. После домой отпустили.
Бабка Настасья допрашивала сына:
— Долго воевать-то будут? Рассказал бы, Демушка… а?
— Народу еще много, — говорил скупой на слова Демушка, почесывая черную бородку. — Не скоро перебьют…
И дед Степан любопытствовал:
— Неуж конца-края не видать войне, Демьян?
И ему так же скупо отвечал Демьян:
— Нет, не видно…
Глава 5
Тревожно жили в эту зиму белокудринцы. Вечерами до отказа набивались в теплые избы и, при свете лучины либо сальника, говорили о войне, о предстоящих наборах в армию, о реквизициях и закупках деревенского добра разными комиссиями и уполномоченными.
Кержаки собирались либо у старосты Валежникова, либо у богатея Гукова, либо у мельника Авдея Максимыча Козулина.
Плешивый мельник по-прежнему туманил своих слушателей цветистыми изречениями из библии.
Слушая его, мужики тяжело вздыхали, а бабы и старухи обливались слезами.
Мирские мужики и старухи собирались либо у Ширяевых, либо в пимокатной избе старика Лыкова.
Подолгу сидели молча. Дымили трубками. Покрякивали и покашливали. Тяжело вздыхали. Скупо и редко роняли слова.
Сидят, сидят и вдруг кто-нибудь лениво обронит несколько слов:
— Как бы опять… гости не нагрянули… старшина да урядник…
После долгого молчания кто-нибудь отвечал:
— Беспременно нагрянут…
Снова молчали.
И снова кто-нибудь говорил:
— Опять, поди, будут забирать парней да и стариков…
И опять после долгого молчания раздавалось невесело:
— Знамо, заберут… и угонют…
Точно уродливые призраки — в шубах и в мохнатых шапках — люди плавали в табачном дыму и молчали.
И снова роняли лениво слова:
— Что это за война… К чему она?
— Знамо, — ни к чему…
— Один разор… хозяйству…
Иногда пускались в рассуждения:
— А я так располагаю, братцы… Ежели надо было воевать… пусть бы набольшие шли и воевали между собой…
— Пусть бы цари и воевали… А народы зачем в драку втравлять?
— Знамо, цари…
— Нам война не нужна…
Сидели задумчиво, дымили трубками. Сочно сплевывали слюну. Кряхтели. Покашливали. И снова с тяжелым вздохом начинал кто-нибудь:
— Худо, братцы…
Другие подхватывали:
— Хуже некуда… Старик Фокин, бают… пришло ему… со снохой… ложись да помирай.
— Чечулиха… как бы по миру не пошла…
— У Теркиных все рушилось… Ноне и сеять не будут.
— Разор…
— Погибель пришла…
— Ох-хо-хо… жи-изнь!
Глава б
Фронтовики из деревенской бедноты собирались по вечерам в избе Маркела-кузнеца.
Жена кузнеца укладывала ребят на полати спать, надевала шубу и, примостившись на лавке близ чела русской печи, жгла над корытом лучину и слушала разговоры мужиков.
Фронтовики располагались на лавках и на скамье, стоявшей близ стола. Они также сидели в шубах и даже не снимали с головы шапок.
Дымили трубками и завертками из крошеного листового табаку, говорили тоже о войне и о деревенском разорении.
Осторожно, с опаской, поругивали тех, кто затеял эту войну, кто наживался на войне и затягивал ее; но называть имена виновников войны вслух еще не решались.
Жена кузнеца изредка открывала дверь и выпускала из избы табачный дым и копоть от лучины.
В один из таких вечеров, когда на дворе бушевала пурга и когда фронтовикам, собравшимся у кузнеца, надоели уже всякие разговоры и они готовы были расходиться по домам, неожиданно вошел в избу деревенский плотник Сеня Семиколенный. Это был высокий, узкогрудый и долгоносый мужик с желтыми и прямыми волосами, выглядывавшими из-под солдатской вязаной папахи, с такой же желтой бородкой — клином и с реденькими усами, плохо прикрывавшими его тонкие и бледные губы.
Пурга запорошила сегодня Сеню снегом с головы до ног. Быстро захлопнув за собой дверь, Сеня столь же быстро снял с головы свою вязаную папаху, стряхнул с нее снег, потопал солдатскими башмаками об пол и, взглянув на собравшихся фронтовиков, звонким петушиным голосом произнес:
— Фу ты, Якуня-Ваня!.. До чего же разбушевался сегодня наш урман…
В разных концах избы раздались ленивые голоса:
— Что, шибко метет?
— Не утихает?
— Порошит?
Прежде чем ответить, Сеня отряхнул снег с рукавов шинельки и только после того сказал:
— Ужасть!.. Ни зги не видать, Якуня-Ваня!..
Проходя к столу и разглядывая сквозь облака дыма серые фигуры фронтовиков, он громко приветствовал своих друзей:
— Здорово, братаны!.. Чего это вы… аль опять сошлись кое о чем… помолчать?..
Посмеиваясь фронтовики ответили:
— Здорово, дядя Семен!
— Всего, брат, не переговоришь…
— Зато молчанкой-то никого не обидишь.
Афоня-пастух проговорил густым хриповатым баском:
— Доброе-то молчание, дядя Семен, поди, лучше худого ворчания… а?
Сидевший под образами усатый кузнец, с трудом двигая разбитой осколком снаряда, свороченной набок челюстью, спросил:
— Чего опоздал, дядя Семей?
Сеня бросил папаху на стол, ответил:
— Делами шибко занят был.
— А что у тебя за дела такие в ночное время?
— Да вот… из пустого мешка в порожний мешок зерно пересыпал.
Мужики засмеялись:
— Сеня за словом в карман не полезет!
— Сеню не переговоришь!
Никита Фокин сказал:
— У него язык — что твой жернов: чего на него ни положи, все перемелет.
Сеня вынул из кармана кисет и клочок измызганной бумаги; свернув «козью ножку» и прикурив ее от трубки серобородого и коротконосого дегтярника Панфила, сидевшего рядом с кузнецом, несколько раз подряд затянулся табачным дымом.
Фронтовики по-прежнему дымили молча.
За окном, не переставая, бушевала метель. В трубе завывал ветер. А на полатях сопели и посвистывали носами спящие ребятишки. В кути мигала березовая лучина, с которой в корыто с треском сыпались искры.
Чернобородый и кудлатый Афоня, сидевший в кути в углу, обратился к Сене:
— Как живешь-то, Семен?.. Расскажи… А мы послушаем…
— Мое какое житье, — шутливо проговорил Сеня, — вставай да за вытье!..
— А почему так? — спросил Афоня с явным намерением затеять с Сеней веселый разговор. — Аль тебе счастья-талану нет?
— Счастья-то? — ответил Сеня, повертываясь к пастуху. — Счастье, браток, не кобыла, его в оглобли не запряжешь!
— Правильно, Сеня! — раздались оживленные голоса. — Верно!..
— Наше счастье известно!..
— Чего там…
— Эх!.. счастье… где оно?
Вдруг Сеня вскочил на ноги и, тряся жиденькой клинообразной бороденкой, возбужденно и громко заговорил:
— Что же это такое, братаны!.. Неуж война долго еще продержится!.. Как вы думаете… а?
— А нам чего думать? — отозвался на его слова Никита Фокин — такой же высокий, но заросший густой бородой мужик. — Не мы войну зачинили… Видать, не нам ее и кончать!
— А кто будет ее кончать, Якуня-Ваня? — задиристо пропел Сеня, обводя фронтовиков своими сверкающими серыми глазами. — Я вас спрашиваю — кто?!