Изменить стиль страницы
6

Камера, в которую посадили Хорвата и Герасима, маленькая и темная. Солнце заглядывает туда только к вечеру — оконце, вырезанное у самого потолка, выходит на запад. Через дверную решетку из коридора пробивается бледный свет фонаря, подвешенного где-то справа от камеры. И этот тусклый свет — единственный признак жизни за железной дверью.

Надзиратели появляются раз в день, они приносят капустный рассол в ржавых котелках. Остальное время в коридоре царит тишина. Кладбищенская тишина, словно в склепе. Толстые, почти двухметровые стены еще больше усиливают это впечатление.

Крепость строилась во времена второго турецкого господства. Хасан-паша, всемогущий властелин города, боясь нападения армии из Панонии, приказал укрепить стены пятью рядами кирпичей. Подвалы, превращенные в тюремные казематы (они были переделаны для этой цели бароном Иоганном Шнейдером, командующим 7-м австро-венгерским полком), с самого основания крепости славились страшным холодом. Многие годы здесь хранились урожаи минишских виноградников; виноград скупали и потом перепродавали торговцы из Фанара.

Когда-то давным-давно Хорват бывал в подвалах этой крепости, но лишь как посетитель: каждый год их приводил сюда учитель истории, шестого октября, в годовщину казни тринадцати генералов, восставших в сорок восьмом году против монархии.

В музее висели одежда и оружие казненных, и школьники прикасались к саблям с робостью и благоговением.

Тогда маленький Андрей ни за что не поверил бы, что через много лет и он будет сидеть в этих мрачных сырых подвалах, ожидая, когда загремят барабаны, возвещающие для него смерть.

— Тебе не холодно, Герасим?

Герасим не отвечает. Мысли его далеко от этих толстых стен, они сейчас в городе, на улице Брынковяну, он думает о матери.

Герасим ушел из дома в день возвращения Хорвата. С тех пор в семье ничего о нем не знали. Иногда ему самому не верилось, что он успел столько пережить за несколько дней. Уж слишком наполненными, слишком богатыми были они, и теперь приходилось расплачиваться за это.

Иногда перед его глазами возникал майор, осматривающий готовые к параду моторизованные войска, и тогда Герасим невольно чувствовал плечом отдачу карабина после выстрела. Если бы он не убил майора, может быть, сейчас он не сидел бы здесь, ожидая, когда его вызовут и поставят перед взводом солдат.

Нет! В память о Паску надо было нажать курок. В память о нем и ради того, чтобы вот этот толстяк больше не сидел в тюрьмах. Совесть Герасима была чиста, и все же…

Ему было только двадцать четыре года, и он чувствовал такую силу в руках, что если бы не знал, какие здесь толщенные стены, то попытался бы разрушить их кулаками.

— Встань, а то простудишься! — повторяет Хорват, не поворачиваясь к нему.

— Оставь меня в покое!.. Я сам знаю, что делать.

Хорват не рассердился. Он поднялся на цыпочки и прижался лицом к решетке.

— Ничего не видно — говорит он разочарованно спустя некоторое время. — Только небо… Впрочем, нет… Вот появилось облако… Маленькое и белое…

— Замолчи!

Герасим раздражен. Он еще не привык к тюремной жизни и, если бы не стыдился Хорвата, бил бы кулаками в стены, заплакал бы, закричал так, чтобы голос его услышали далеко-далеко, в городе. Но он понимает, что все это бесполезно: и плач, и крик. С Хорватом Герасим говорит то дружески, то враждебно. Все-таки хорошо, что он не один. Один он сошел бы с ума. Жаль только, что Хорват не понимает его. Каждый раз, как он начинает говорить с ним о своих родных, Хорват дипломатично меняет тему разговора и спрашивает, как ему кажется, сумели ли добраться до Радны Фаркаш и Суру.

В первый же день Герасим спросил Хорвата, почему он не хочет говорить о близких, о родном доме. Хорват объяснил:

— Если мы станем об этом говорить, мы раскиснем. А это самое опасное в тюрьме. — И чтобы убедить Герасима, рассказал ему о своем провале и о первых днях, проведенных в тюрьме.

— Они показались мне вечностью. Первые двадцать дней тянулись для меня дольше, чем последующие три года. И я сам был виноват в этом!.. Я все время думал о доме, о жене, и мне хотелось выть от тоски…

Наконец Герасим понял, что здесь о доме лучше не говорить. Но он никак не мог понять, почему Хорват не желает с ним разговаривать после отбоя. Он долго не унимался, но Хорват был упрям, как осел, и молчал. Не выдержав, Герасим взмолился:

— Ну ладно, ты не хочешь разговаривать, если уж лег спать. Ответь только на вопрос: почему ты этого не хочешь?

— Да потому что ночью надо спать! Вот почему! Когда мало ешь, нужно больше спать, чтобы сохранить силы. Иначе сам себя съедаешь.

Но я вовсе не хочу стать таким толстым, как ты!

— Лучше уж быть толстым, чем похожим на скелет.

Герасима злило, что Хорват никогда не выходит из себя, как бы резко он ни говорил с ним, как бы ни грубил ему.

— Нервничать и ссориться с товарищем по камере — преступление, — объяснил ему Хорват. — Это первый шаг к предательству.

Но самым ужасным казалось Герасиму то, что толстяк никогда не скучал. Вот и теперь: уже целый час стоит он у окна и ждет, когда появится облачко. Герасим пытается представить себе его дом, жену, но воображение ничего ему не подсказывает, и он отказывается от этой мысли.

Неожиданно Хорват говорит Герасиму:

— Оно похоже на лодку.

Герасим не выдерживает. Вскакивает на ноги и хватает Хорвата за пиджак:

— И ты еще можешь стоять у окна и развлекаться!.. Тебе что, жизнь надоела? Ты устал?.. Я не знаю… И знать не хочу… Но я хочу жить!.. Слышишь?! Мне только двадцать четыре года!..

— И я хочу жить, — отвечает Хорват, не оборачиваясь и не отходя от окна. Потом, спустя некоторое время, он продолжает совсем тихо: — А вот сейчас не видно ни облачка…

Герасим снова садится на цементный пол, но, почувствовав, как холод и сырость пронизывают тело подсовывает под себя доску.

Некоторое время слышен только шум ветра, играющего листвой каштанов, что растут у тюрьмы, и далекое, успокаивающее журчание Муреша.

Хорват умеет радоваться каждому пустяку. Затаив дыхание, он старается не пропустить ни одного всплеска реки. Садится на скамейку, смотрит на Герасима, и ему становится жаль его. Собственно говоря, тот прав. Ведь он еще так молод.

«Вероятно, не следовало брать его на чердак, — говорит он себе. — Да, конечно, я совсем потерял голову. Меня опьянили эти несколько дней свободы. Митинг, триумфальная арка… Никогда не подумал бы, что снова окажусь в тюрьме. Бедная Флорика… Опять ей придется ждать меня, но, может быть, на этот раз она ждет меня напрасно. — При мысли, что он уже не выйдет отсюда, Хорват вздрагивает. — Может быть, не следовало прогонять одеяльщика… Нет, об этом я не имею права думать…» Он плотней запахивает пиджак. Прислушивается, но уже не слышит ни шелеста листвы, ни журчанья реки. Опускается тяжелая, угрожающая тишина.

Тело его покрывается холодным потом. «Как хорошо, что ты пришел домой, папочка…» Что мне еще говорила Софика?.. Да, что-то о мяснике… что у него нож… Господи, господи, как же это я был так невнимателен!..

— Герасим!

— Да.

— Что делать с мясником?

— С чем?

Хорвату хочется попросить у Герасима прощения, но он боится показать ему свою слабость.

Придумывает на ходу:

— Фаркаш говорил мне что-то о мяснике. Что-то нужно было сообщить ему, а я теперь не могу припомнить, что именно.

Он чувствует, что глаза у него становятся мокрыми, снова встает на скамейку и смотрит в окно. В коридоре гулко отдаются шаги надзирателя. «Что ему нужно в такое время?.. Уж не…» Хорват не успевает додумать, слышится звон ключей, и в дверях появляется молодой надзиратель.

Входит. Увидев Хорвата на скамейке у окна, он дергает его за рукав.

— На что ты там смотрел?.. А?..

У него низкий голос, и здесь, среди этих влажных стен, он кажется еще более густым.

— На небо, — вежливо отвечает ему Хорват. Он знает тюремные правила: вежливость и покорность. Глупо обижаться, этим только ухудшишь свое положение.