Изменить стиль страницы

Жизнь ведь летит. Как птица быстрая летит жизнь человеческая, все утрясает, все, что болело, заживляет, каждому дарит в конце концов не забвение, нет, а сердечную тишину. В такой согласной с самим собой сердечной тишине и пребывал Матвей, когда разыскала его Алена, жена.

8

— Нету меня, покойник я, мертвяк, — сказал он ей, сдерживая слезы, и покатил из мастерской на шумную улицу. — Идем отсюда, нечего тут...

Он открыл дверь на улицу и сразу увидел стоявшего у табачного киоска парнишку. Парнишка курил папиросу и смотрел, как из синей крытой машины с надписью «Хлеб» две женщины выгружали лотки со свежими булками. От булок пахло теплом. Парнишка был одет аккуратно, во все новое, чистое. Празднично был одет, чем и выделялся на будничной неприбранной улице. Это был не местный житель, а деревенский, одетый в непривычное ему городское платье. Для своих лет он был высок ростом и вообще был крепок — сильная шея, широкие плечи. Едва Матвей увидел его, как понял — это Егор, его сын. Да и нельзя было это не понять сразу, потому что Матвей увидел себя самого, будто взглянул в зеркало, сохранившее его — Матвея — детский облик. Это он стоял там, у табачного киоска, он, четырнадцатилетний Матвей: та же внешность и те же движения. Такое же лицо в крупных веснушках, которые с годами пропадут, и чуб тот же, густой, на манер, какие носят поэты, и такие же крупные трудовые руки, волей-неволей научившиеся всякому делу в безотцовском доме, и длинные ноги в широких штанинах. И обувь, коричневые полуботинки на резине, 42-й размер, 6-я полнота. Большой размер и полнота большая для мальчика, но и они жали — профессиональный, наметанный глаз Матвея определил все это бессознательно.

Да, все было Матвеево в этом парнишке — и глаза, и широкий нос, и чуть оттопыренные уши, — как же можно было его не узнать?

Егор стоял, прислонясь плечом к табачному киоску, курил папиросу. Курил спокойно, привычно, как давний курильщик.

Он услышал, как скрипнула дверь мастерской, отвлекся от хлебной машины и смотрел теперь на Матвея. Смотрел без любопытства, без удивления, спокойно, с некоторой заинтересованностью, и только.

Давно уже Матвей не испытывал чувства стыда или неловкости за свое увечье, но сейчас, под спокойным взглядом сына, деловито разглядывающего его, ощутил и стыд, и забытое чувство своей неполноценности. Что думал этот мальчик, смотря на одноглазого, безногого отца?

Матвей катился к нему, стесняясь себя и своих движений, пытаясь изобразить на лице подобие улыбки. И когда подкатился, сказал веселым голосом:

— Здорово, Егор. Вот и свиделись...

— Ага, — ответил Егор.

Сзади Матвея стояла Алена, Он не видел ее лица, но по голосу понял, что лицо у нее виноватое. Она сказала:

— Поцелуй отца-то.

Мальчик отвел глаза и послушно, будто исполнял отрепетированную роль, нагнулся. Однако Матвей отстранился, не хотел он позволить мальчику такую самоотверженность:

— Нацелуемся, успеется.

...Нет, он не мог ползти рядом с ними по улице, это было свыше его сил. Была бы хоть коляска, он в коляске проехал бы и их довез, но коляска уже вторую неделю стояла на ремонте. Нет, не мог он ползти у их ног. Он дал им ключ от своего жилья, а сам вернулся в мастерскую.

Дура она, дура! Сколько лет прошло после войны, все бабы как бабы, успокоились, а она, ненормальная, гляди ж, докопалась. Нету его на белом свете, нету! Покойник он, убитый на фронте. Жили они без него, жили бы и дальше. Ведь он надеялся, что она замуж выйдет, забудет его, а она, бестолковая, значит, так и проходила вдовой.

Ночь уже была, когда Матвей отважился двинуться домой.

Егор и Алена сидели во дворе на скамеечке под черемухой и не слышали, как он подкатил к забору.

— Ай, ну не дыми ты так, дымокур, — сказала Алена ласково, — дымишь, будто лошадь.

— Скажешь так скажешь, — засмеялся Егор. — Где это ты видала, расскажи, курящую лошадь?

— А вот и видала, видала, — весело ответила Алена, — а где — не скажу: адрес неизвестен. Больно умный! Все знаешь, про все рассуждаешь. Прямо с Витькой Толкуновым сравнялся.

— Ну да, — сказал Егор, — с ним сравняешься. Он же ничего не делает, сидит и книжки читает. Читает и читает, такие толщенные. Как голова не пухнет...

— А ты не хужее, ты кино любишь смотреть, — сказала Алена. — У каждого свое расположение. А я песни люблю...

Егор докурил папиросу, выплюнул окурок и вдруг воскликнул с тревогой:

— Слушай, мать, а погреб-то мы не закрыли, свиньи наделают делов.

— Не пугай, закрыли. Что ты меня пугаешь?

— Не закрыли, говорю. Точно. Вот дела. Я тебе крикнул: «Погреб закрою», а ты: «Штаны новые замараешь, я сама». Вот и сама... Беда с тобой, растереха.

— Не ругайся, — виновато сказала Алена.

— Домой надо ехать, нечего тут засиживаться...

— Поедем, — сказала она, — возьмем отца и поедем, не все сразу. Ну-ну, Егорушка сердитый, не сердись...

— Ладно, чего там, — сказал он. — Спать пошел.

— Погоди, отец сейчас объявится, нехорошо ведь.

— Вот ты и дожидайся, а я спать буду, — сказал Егор и ушел в комнату.

Матвей еще долго стоял у забора, затаившись, надеясь, что Алена тоже уйдет спать, но она не уходила, терпеливо ждала его. Ему надоела эта игра в прятки, и он выкатился из своего укрытия.

— Вечеряем? — спросил.

— Ага. — Она хотела помочь ему взобраться на скамейку, но Матвей рассердился;

— Еще чего! Отвернись! — отстегнулся от тележки и вспрыгнул, устроился возле Алены. — Как живешь-то, расскажи.

— Обыкновенно. На ферме работаю, дояркой. Поначалу плохо жила, а потом лучше стала, врать не буду.

— Отчего же лучше?

— Ведь у всех жизнь успокоилась, полегчала.

Во тьме он не видел ее лица, слышал только голос. Это был не Аленин голос. Тот был живой, порывистый, быстрый, а этот — тих, ровен, спокоен. Независимый какой-то, самостоятельный голос.

— Матвей, — вдруг воскликнула Алена, — зачем ты так наказал меня? Я ведь поверила, что ты погиб.

— Я в самом деле погиб, — ответил он. — Разве ж такой я тебе муж?

— Злое сердце у тебя. Не любил ты меня. Ну, любил, может, но так, без понимания, а это разве любовь! За что же ты меня наказал?

— Мужики у тебя были? — спросил он.

— Были, — ответила она без колебаний. — Двоих я пригрела. Но это все равно что не было их. Я ведь тебя одного любила, по тебе тосковала, глупый ты, хоть и думала, что мертвый. Эх ты!

— Ладно, не растравляй душу, — сказал он. — Иди спать.

Она послушно ушла в комнату, он посидел немного и отправился за ней.

Егор спал на отцовском топчане. Себе и Матвею Алена постелила на полу и уже лежала, прикрывая одеялом грудь. Плечи были открыты, и шея открыта.

Алена смотрела на него спокойными, добрыми глазами, но лицо ее застыло, как у Егора во сне, было напряженно, почти испуганно. Или это только казалось Матвею?

Плечи ее и шея были округлы и гладки, в них жили нежность, покой. Но это были не девчоночьи плечи молодой стыдливой Алены, которые вспомнил сейчас Матвей. Перед ним лежала незнакомая женщина с Алениными чертами. И Матвей испугался этой напряженно ждущей его женщины.

— Ладно, — сказал он. — Спите, а я устроюсь. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — покорно ответила она.

Матвей хотел потушить свет — выключатель был приспособлен у него низко, возле кровати, — но не стал тушить, взглянув на спящего Егора. Егор спал приоткрыв рот. Лицо его застыло во сне, вытянулось, приняло удивленное, вопрошающее выражение, нос заострился, веснушки побледнели.

Этот мальчик был и в то же время не был его сыном. Обликом он напоминал маленького Мотю, но больше ничего отцовского в нем не было; чье-то чужое, самостоятельное дитя, с не Матвеевыми словами, повадками, рассуждениями. Да и могло ли быть в его словах и рассуждениях что-либо Матвеево, если жили они свою жизнь вдали друг от друга. Они были и не чужие, но и не родные люди, потому что никогда не знали совместного общения. И однако это был его сын, его, Матвея, родное дитя, прожившее трудную жизнь по его, отцовской, вине.