Изменить стиль страницы

Он вышел на улицу и вдруг понял, что он чужой тут, ненужный человек. У каждого должна быть своя земля и свое место, а его земля, его место не тут. Ему только казалось, что здесь его место, а его место не здесь. На Волге — вот где его место. Здесь он обуза, раздражение, бревно в Настином глазу, а на Волге лучший, жданный человек.

Самое главное — решить. А уж когда решение принято, действовать легко и даже радостно. Фролов подал своему фабричному начальству заявление об уходе с места работы по собственному желанию. Начальство считало Фролова хорошим, исполнительным работником, даже намечало повесить его фотографию на красную доску и потому отпустило Фролова с сожалением, пожав ему руку.

За время проживания в поселке Фролов оброс кое-какими вещами — одеждой. Пальто он себе справил, костюм гражданский — из синего шевиота, стоимостью в семьсот двадцать четыре рубля двадцать шесть копеек, полуботинки коричневые, выходные, а также черные — на каждый день. Правда, все это Фролов не носил, берег, а носил привычную солдатскую форму — гимнастерку, сапоги да шинельку. Это одеяние он и в дорогу надел — прилично и удобно. Гражданскую же справу свою затолкал в чемодан и вещмешок.

Прощаться Фролов ни с кем не стал, поблагодарил бабку Филипповну за ее тихость, ненадоедливость и отправился в путь-дорогу.

Грусти никакой у него не было. Поселковая жизнь, входящие, исходящие и другие всякие бумаги, Солдатка, Настя, Анфиса, фабричное начальство, Ромка — все уже было для него в прошлом, как складный, похожий на достоверность, сон. Фролов уже весь был не в прошлом и не в настоящем, а в тумане будущего.

В Чебоксары Фролов прибыл на третьи сутки. Город ему понравился спокойной простотой и месторасположением над самой Волгой. Люди тут жили нерусские, говорили на своем, тоже благозвучном, чувашском языке. Были они ласковы между собой, душевны с Фроловым. Добрый, тихий, не настырный народ, застенчивый в обхождении, приятный разговором и внешностью. Фролов даже неловкость испытал, общаясь с ними: они знали его язык, а он не знал их языка, хотя приехал жить к ним в страну. «Надо выучить, чтоб ловчее было», — порешил Фролов и сразу же стал заучивать некоторые слова.

После многочасового томления на пристани Фролов дождался наконец катера, набитого всяким людом. Кое-как протолкался на палубу и поплыл, подставив лицо живительному воздуху матушки Волги. Катер перевез его на другой берег и оставил одного.

Он стоял по-над Волгой, глядел вслед уходящему катеру, слушал шуршание в траве под ногами бабочек, жуков, мошек, червей, плескание рыбы в реке, крик птиц в небе, дышал первозданным запахом земли и уверенно думал, что вот оно, его место, предназначенное ему судьбой, отвечающее его желаниям и склонностям.

Он припомнил, как Мария Андриановна объясняла дорогу к ее деревне, сориентировался и смело пошел вдоль берега.

Долго шел. Устал. И когда устал, увидел справа от себя, на высокой горушке, черные от древности, старинной постройки избы. Он поднялся по тропке вверх и сразу же, без подготовки и ожидания, у первой же избы увидел Марию Андриановну. Она стояла посреди двора, намешивала в кадушке жратву свиньям, будто тесто месила, и напевала себе под нос какую-то незнакомую Фролову чувашскую песню.

Фроловские шаги услыхала собака, лохматая дворняга на трех лапах. Она так озлилась, так залилась в лае, что сразу осипла, хотела даже через забор сигануть, но цепь помешала.

Мария Андриановна приподняла глаза от своей работы, узнала Фролова с одного взгляда и закраснелась.

— Наше вам с кисточкой, — сказал Фролов, под вольностью разговора скрывая смущение.

— Кто к нам пожаловал! — воскликнула она радостным голосом, не зная, куда деть обмазанные свинячей едой руки. Вытерла их о подол и протянула Фролову ладонь.

Она провела его в прохладную, чистую избу, где он сразу учуял в здешнем жизненном укладе покой, уютность и домовитость. На высокой белой кровати спал черный ухоженный кот. Мария Андриановна и Фролов остановились посередь этой комнаты, смотрели друг на дружку и улыбались. Фролов видел по ее глазам, по улыбке, что он жданный, желанный гость в этом спокойном и сытом доме. А потом сбежались ребята и обтискали его, а он оделил каждого припасенными специально для этого случая детскими книжками с цветными картинками и шоколадками «Мокко».

К вечеру Мария Андриановна протопила баньку, и Фролов обмылся в ней, выпарил из себя всю прошлую грязь, весь былой пережиток и стал как малое дитя, у которого нет никакого прошлого, а есть безмятежное настоящее и бесконечное, ясное будущее. Разомлев, он выполз из баньки, увидел в горнице стол с белой скатертью, бутылку и разнообразную закуску.

Дети спали в другой комнате, а он один сидел за этим царским столом, пил сладкой нежности самогон — никогда такой не пивал! — и ждал Марию Андриановну, которая сменила его в баньке.

Он уже охмелел чуток, когда она пришла, вся звенящая от чистоты, смущенная, будто девица. Они выпили, взглянули друг на друга, и каждый прочел в глазах другого одну и ту же мысль. Фролов обнял ее, она прижалась к нему, радостно дрожа под его руками. Потом разобрала высокую белую кровать и легла, прикрыв согнутой рукой стыдливое лицо...

Дни летели, как дым, легко и мгновенно, вовлекая Фролова в течение новой жизни. Стояла осень, теплая, прозрачная, сухая, — здесь не было дождей, тех унылых, холодных дождей, которые так недавно пережил Фролов в далеком поселке. Местность эта относилась к мелкому, небольшой силы колхозу: людей мало, а указаний и дел много. Фролов пристроился к земле, к плугу по вольному найму.

В старых, вытертых на коленях портах, в широкой суконной рубахе он выходил каждое утро из дому, провожаемый Марией Андриановной до околицы, и медленно, не веря своему счастью, шел в поле.

Поднимались пары. Земля взвизгивала, когда ножи плуга рассекали ее. Не от боли она взвизгивала, а от благодарности к человеку, готовящему ее к новому материнству. Плуг тащил бычок по имени Гришка, черный шкурой, смирный характером и коричневый выпуклым глазом. Иногда на спину Гришке садился такой же черный ворон, вертел мудрой головой, щелкал клювом и загадочно смотрел на Фролова, а улетая, каркал какое-то тревожное пророчество. В полдень приходили Женька или Татка, а то и оба вместе, приносили в узелке обед. Фролов ел, беседовал с ними и снова становился к плугу, не зная усталости.

Вечером его ждала спокойная, ласковая Мария Андриановна, в легких, золотых руках которой были счастье и уют этого дома. Она и Фролова не скупясь оделяла своим счастьем. Он был как желанное дополнение к ее покою и покою ее большого семейства. Эта мысль, что тут он приятный, любезный человек, но не такой уж необходимый, что он лишь дополнение к уже созданному Марией благополучию, а не источник этого благополучия и что вся здешняя крепкая жизнь, которая утвердилась без него, не развалится, ежели он вдруг, скажем, умрет, — эта мысль иногда мешала Фролову, а больше тут ничего ему не мешало.

В Волге уже не купались — вода загустела, начав холодать. Но Фролов все же рисковал здоровьем и бегал иногда на пустынный берег, нырял в серую, уже мутную реку.

Однажды, искупавшись и одеваясь, он услышал нежное, призывное ржание и замер от знакомости и печали этого лошадиного голоса. И тут же увидел, как вышла из леса каурая кобыла, прошла через луг, высоко поднимая осторожные тонкие ноги, словно брезгливо прикасалась к холодной росистой траве, и исчезла в прибрежных зарослях. Исчезла, и снова Фролов услышал ее ржание, отозвавшееся в его сердце неясным, смутным беспокойством и печалью. Печаль потом ушла от него, а беспокойство осталось, непонятное, ощутимое, как начинающаяся болезнь.

Ни сытость жизни, ни близость к земле, ни услада женского тела не могли утешить это беспокойство, которое вошло в него, как заноза. Поначалу он пытался вытянуть эту занозу, поначалу не хотел пускать в себя то, что минуло, ибо недавнее поселковое прошлое делало его рабом чужой жизни, но заноза все глубже входила в него. Там, в поселке Елкино, осталась слабая сердцем Настя, душу которой обескровила недавняя война. Может, он выдумал Настину тайну? Пусть даже выдумал, но что делать, ежели он осознал свой долг перед слабым человеком, а этот долг не менее важен, чем долг человека перед невспаханной землей.