Изменить стиль страницы

— Вы не меня ждете? — спросил я, подойдя.

— Вас, — ответил мужчина. И тут я его наконец узнал. Это был Николай Петрович, муж Натальи. Сердчишко мое сделало сальто и ухнуло под ребра.

— Входите, — пригласил я. — Очень рад вашему приезду…

С нашей последней и единственной встречи он совсем не изменился. Застенчивость в синем взгляде, неуверенные движения, могучие плечи, распирающие тенниску.

— А где вы оставили чемоданчик? — обеспокоился я, уже усадив его в кресло.

— В номере. Я номер снял.

— Ах, вон как.

Я ожидал, что он, как и в первый раз, извлечет из кармана бутылку коньяку, надеялся на это, но он ничего не извлекал. Сидел, погруженный в себя, усталый, и вроде бы на меня не обращал внимания. Уставился куда–то за окно.

Я поставил на столик бутылку сухого вина, которая у меня оставалась с прошлого вечера, откупорил ее карандашом — загнал пробку внутрь. Сходил в ванную за стаканами. В ванной попил воды из–под крана.

Сердце никак не утихомиривалось, собачило ударов сто сорок в минуту. Да-а. Стыдно–то как, стыдно!

— Каким ветром сюда? — спросил я бодрясь, разливая вино в стаканы. — По службе или как?

— Да нет, не по службе, — он посмотрел на меня с усмешкой, в которой был какой–то уничижительный оттенок. — К вам я приехал, Виктор Андреевич. Именно к вам. Вернее, прилетел.

Я решил ничего больше не говорить и ждать. Будь что будет. Мы сидели молча. Пауза затянулась. В ней было что–то зловещее. Что–то противоестественное было в самом его приходе ко мне. Лихорадочно пытался я придумать хоть какое–то объяснение и не мог. Даже если что–то случилось с Натальей, зачем ему приезжать? Даже если они выяснили отношения и разошлись — зачем ему ехать ко мне? Это не дикарь, которого могла гнать первобытная жажда мести. Это ученый человек, труженик. В его глазах свет, а не тьма.

Так почему он здесь? Почему мы сидим с ним в одном номере?

— Не знаю, как начать, — мягко сказал Николай Петрович и опять умолк, уставясь все в ту же точку за окном.

Он же сумасшедший, вспомнил я. Он параноик, как все фанатики.

Молчание наше становилось все тягостнее и красноречивее. По коже у меня побежали мурашки. Да что же это такое, в самом деле? Может, он все–таки казнить меня приехал. Я помню, он намекал на что–то подобное. У полоумных свои законы. Им наши обычаи не подходят. Сейчас он меня чем–нибудь оглоушит, потом вымоет руки с мылом и отправится спать. А утром улетит искать полезные ископаемые. Обыкновенный случай. Мне с ним не справиться. Вон какие плечищи.

Сумасбродная мысль пришла мне в голову. У жены этого человека я развязывал тесемки домашнего халатика, во сне и наяву. Тошнота подступила к горлу. Веки мои слипались от свинцового мрачного предвкушения. Расплата! Вот она — расплата!

— Может быть, завтра поговорим? — сказал я. — Вы, наверное, устали с дороги.

— Нет, нет, — он смущенно потупился. — Завтра — поздно. У меня обратный билет на утренний самолет.

— А-а! — протянул я, как будто уяснил наконец самое важное. — Вы, значит, всего на одну ночь сюда прилетели.

Он потянулся так, что хрустнули суставы, потянулся, точно, спросонья, точно стряхивая с себя оцепенение.

— Прежде всего, позвольте поинтересоваться, Виктор Андреевич, любите ли вы Наталью Олеговну? — сказал он корректно.

— Очень люблю! — ответил я не раздумывая. — Очень сильно.

— Та–ак. Это важный момент. Видите ли, два дня назад я еще был на Алтае. Там у нас сейчас идут эксперименты, решающие, можно сказать… Наталья прислала телеграмму, что ей плохо. Я вылетел в Москву. Вылетел в тот же вечер. Дома я узнал и понял: ей плохо не потому, что она по мне соскучилась, а потому, что вы от нее отвернулись. Это так? Вы больше не поддерживаете с ней никаких отношений?

— Поддерживаю, — сказал я. — Но по долгу службы вынужден был выехать в командировку.

Мне уже было на все наплевать. Нереальность происходящего проникла внутрь меня, что–то там переключила, и я стал чувствовать себя соответственно обстановке. Мне нравилось сидеть в кресле, отвечать на дикие вопросы и ожидать неминуемой расплаты. Мне очень симпатичен был мой ночной гость. Он держал себя с большим достоинством и тактом. Даже если он окажется садистом и изувером, ему многое можно простить за вежливость обращения, за ровный, деликатный голос, по которому сверху шел какой–то эластичный ворс, как шерсть по мездре.

— Не приходилось ли вам, — спросил он, — задумываться, почему человек так часто непоследователен? Так часто совершает несвойственные ему поступки, от которых сам приходит в уныние?

Задумывался ли я вообще о чем-нибудь в жизни, кроме своей персоны?

— Приходилось, — ответил я. — Точнее, я постоянно об этом задумываюсь.

Скрытая нагловатость моего ответа не смутила Николая Петровича.

— Последнее время, — продолжал он спокойно, — меня все более занимают мелкие шероховатости человеческого поведения, психологические нюансы. Вот вроде того, о чем я вас спросил. Для меня самого это удивительно, ибо с молодости я привык жить, простите за самонадеянность, в крупном масштабе. Мне казалось, достоинство человека непосредственно вытекает из высоты идей, которыми он руководствуется. Но вдруг, и совсем недавно, я уяснил, что был попросту слеп, как слепы люди, живущие одним днем, занятые исключительно повседневными заботами и насущными хлопотами.

Младенческое незамутненное сияние его глаз уподобилось мерцанию хрустальных люстр. Я не выдержал.

— А кто же не слеп, по–вашему?

Но он меня не слушал.

— Слепые вообще — мы, естественно, слепы и к близким своим, которые в свою очередь слепы к нам. Мы создаем драмы из пустяков и, наоборот, истинную беду воспринимаем как несущественное недоразумение… Человек заблудился и стал опасен, как опасен меч, разящий в потемках.

— Меч опасен всегда! — гордо высказал я непреложность.

— Что вы, что вы. Сам по себе меч не более опасен, чем заступ. А заступ гораздо страшнее меча в руках ослепшего и обезумевшего от своей слепоты человека.

Я вздохнул с облегчением:

— Все это мы знаем. Весь этот цикл мы освоили в школе.

Он горестно кивнул:

— Именно знаем. Но знаний своих не чувствуем. Мы ведь с вами мутанты какие–то, Виктор Андреевич, вы уж не сердитесь. Какое–то вопиющее искажение гармонии… вот что такое мы с вами.

— Хорошо, что вы мне это сказали, — улыбнулся я. — Хорошо, что не поленились пролететь тысячи верст, чтобы мне это сказать. Спасибо.

Непостижимо. Я привык к странностям, сам бывал странен, но такого еще не видывал. Доктор наук, разработчик недр, деловой энергичный человек, обманутый муж — бросил работу, оставил красивую женщину, преодолел расстояние, ввалился в гостиницу к чужому человеку, которого должен по меньшей мере презирать, развалился в кресле и начал блаженно сюсюкать о вещах, по коим так скучает редакция журнала «Оккультные науки», издающегося в Лондоне и имеющего хождение среди стареющих, обеспеченных материально дамочек, оставшихся без мужской поддержки. Да будет благословен этот мир, неистощимый на сюрпризы, нескучный, многоликий, забавный.

Мне хотелось расхохотаться ему в лицо, вскочить, запрыгать по комнате, завертеться колесом; а сверх того наслаивалось щемящее чувство жалости к безумцу и робости перед ним. Да, я робел перед ним и никак не мог с собой справиться. Меня жгли его синие безмятежные глаза. Я горько, до слез завидовал его бесстрашию быть смешным. Я не захохотал, не вскочил, не заплакал, не упал на колени, не плеснул ему в нос из стакана, а только спросил растреснутым, как вобла, голосом:

— Что случилось с Натальей Олеговной? Что с ней?

Николай Петрович передернулся, как от укола; удивление, вызванное моим вопросом, превратило его глаза в совсем уж кукольные нарисованные кругляшки.

— А о чем же я вам толкую, господи помилуй? О чем? Я о ней и говорю весь вечер, затем и летел, вы меня поймете. А понять необходимо, Виктор Андреевич. Прозреть необходимо. Я и сам понял, когда прозрел. Не ранее того… Что ведь такое все дела наши, вся премудрость знаний, весь пыл устремлений по сравнению с одним–единственным человеческим существованием. — В его голосе появился поэтический восторг, от которого я обессилел окончательно. — Существование женщины беспомощно и потому всемогуще. Как бы это объяснить? Удар стотонного молота, порыв ураганного ветра — это итог чего–то. Зато беспомощное трепыхание красоты, ее дуновение — это вечность, это нарождение, это, если угодно, суть всего, что еще только намерено произойти…