Изменить стиль страницы

И все это я прекрасно понимаю и совсем не в претензии и прочее и прочее. Но почему же все–таки в душе моей такая слякоть, точно разверзлись в ней хляби небесные? Не пора ли успокоиться к сорока–то годам?

Через десять минут я очутился на улице. Невмоготу было сидеть в номере и перекапывать давно перекопанное. Я не археолог, которому доставляет удовольствие сотни раз перекладывать с места на место черепки, дуть на них и протирать тряпочкой. У меня от этого занятия зубы ломит.

То ли дело — шагать по вечерней улице полукурортного города в рассуждении перекусить и хлопнуть где–нибудь кружечку пива… Шорох подошв по булыжнику мостовой — шр–шр–шр. Много людей, много. Гуляют. Группами, парочками, семьями. Туда–сюда, туда–сюда. Молодые люди с сосредоточенными лицами охотников, пожилые одиночки вроде меня — с доброжелательно–пристальным прищуром. Девушки–хохотушки, как стайки рыбок, ускользающие от желанных сетей. Представительные матроны, ведущие под руку своих не менее представительных, но каких–то субтильных мужей. Мешанина возрастов, походок, нарядов. Подошвы о мостовую — шр–шр! Жар дня иссыхает в прохладных аллеях, кружит головы предчувствие ночной истомы. Краски лежат густо, но все приглушенных тонов. Взгляд отдыхает на любом предмете. В воздухе настороженность, какая–то еле ощутимая пульсация. Чего–то ищет сердце, парит, на что–то рассчитывает. Вот сейчас это произойдет, вот сейчас. А что должно произойти — неведомо. Подошвы — шр–шр–шр!

Ага, сосисочная. Съел порцию, запил пивом. А ведь не собирался ужинать. В сосисочной душно, угарно. Мужики как водолазы. Чмокают, сосут воблу, утирают пиво с усов.

— Что, братец! — сказал мне сосед по столику. — Ничего, а?

— Ничего. Жить можно.

— То–то. Хорошо можно жить.

Я побоялся, что пристанет, побыстрее выскочил опять на улицу. Походил по кругу, как конь на проминке. Тоже пошуршал — шр–шр–шр. Встретил соседа по столику в сосисочной.

— А-а! А! — акнул он, точно гланды мне показал. — Давай, братец, вместе. А-а?! На двоих!

— Нет, нет, — замахал я. — Нет, нет, некогда!

Целеустремленный белопенный крепыш, похожий на бильярдный кий. Обознался он. Подумал, я в погоне. А я не в погоне, спасаюсь от одиночества. Нет горше заразы в чужом городе, чем вечернее одиночество. Оно настигает вдруг и не отпускает. Нарядные домики, такие прелестные днем, превращаются в монстров, скалят зубы окон и наваливаются со спины. Город давит чужого домами. Мое одиночество плелось за мной — шр–шр–шр! — меленькими шажками. Куда ни глянь — тут оно. В смеющихся девичьих взглядах, в случайно подслушанных фразах, в звуках музыки — во всем. Чем больше людей, тем тошнее. Но еще страшнее — вернуться в темный номер гостиницы, зажечь свет и лечь в постель. Там уж оно попрет из всех щелей, как ядовитый туман. Одиночество лучше всего переходить, перетоптать, довести себя до физического изнеможения. Оно не выдерживает долгого движения. Околевает.

Ничто так не унижает человека, как одиночество. Уж не знаю почему, но это так. Кто–то сказал, что одиноки мы не потому, что одиноки в самом деле, а потому, что чувствуем себя одинокими. На таком уровне красноречия многие составили себе имена. Думаю, когда они рассуждали об одиночестве, то были вполне благополучны… Унижение состоит в том, что мозг ищет лазейку, дабы выскочить из самого себя, отказаться от себя, избавиться от себя. Неслыханное предательство…

У кинотеатра «Стрела», в очереди в кассу я разглядел знакомого человека. Да, это Петя Шутов, мой друг. И с ним молодая женщина. Она держит его под руку и что–то оживленно щебечет, а он отвернулся от нее, румпель в небо, всем своим видом подчеркивает, что случайно оказался и в этой очереди, и с этой женщиной.

— Петя! — окликнул я, направляясь к нему. — Петя! Здорово!

— Здравствуй, — сказал Шутов, скользя мимо скучающим взором. Выгуливаешься?

— Выгуливаюсь, ага. А ты в кино? Здравствуйте, девушка.

— Супруга моя…

Супруга протянула сухонькую ладошку.

— Вы из Москвы? Петя рассказывал… Пойдемте с нами в кино. Хотите?

Бедная его жена — беленькое, ручное созданье — приглашает меня в кино, а сама досмерти боится, что и ее–то, того гляди, отдалит от себя его величество муж. Вот она какая. Чем же она хуже Светы и Муси? Чем не угодила мужику?

— Ну, ты стой, давай, — буркнул ей Петя, — а мы отойдем, покалякаем с товарищем.

Отошли к дереву, кора которого на уровне человеческой груди была истыкана черными точечками — следами гашения окурков. Дерево–пепельница. Больно ему стоять у кинотеатра, а ничего не поделаешь. Человек–царь природы.

Петя сказал с отчаянной покорностью судьбе:

— Во-о, в кино потащила. Видал? Думаешь, кино ей надо? На людях хочет со мной показаться.

— Ты ее пожалей, Петя. Она хорошая, сразу видно.

Взглянул исподлобья, полоснул черным шилом зрачков:

— А я плохой? Все хорошие. Жить только хреново.

Я поспешил перевести разговор, уж очень он сразу полыхнул. Не к добру это.

— Я завтра, наверное, уеду, Петя. Или в понедельник.

— Чего так быстро?

— Все. Сделал дело — гуляй смело.

— Ну да, — молвил Шутов, с трудом отстраняя тяжелые мысли о семейных неурядицах. — Ну конечно. Накоптил и в сторону. Конечно. Стену лбом не прошибешь.

— Странный ты человек, Шутов. То так, то этак. Не поймешь тебя.

— Я–то всегда так, а вы вот по–другому. И выходит, у вас правильно, а у меня дырка в талоне. Эх, Витек, я думал, хоть какую ты им клизму вставишь. Понадеялся я на тебя.

— На кого ты злишься, Шутов?

Он холодно ухмыльнулся:

— Ехай, Витек, ехай! Скатертью дорога.

— Тебе что — премию неохота получить?

— Мне охота еще разок тебе по рыльнику врезать. Да ты и так весь обметанный. Ехай домой, ехай.

— Трудный у тебя характер, Шутов. Как с тобой жена живет… Говоришь загадками, злишься. Ничего не объясняешь. Может, ты обыкновенный псих?

Супруга Петина не отрывала от нас умоляющего взгляда. Очередь ее приближалась. Петя небрежно протянул мне пятерню:

— Бывай здоров, Витек. Не кашляй.

Я помедлил с рукопожатием:

— Послушай, товарищ Шутов. Я ведь никуда не убегаю. Командировка кончилась… Ты вот лучше скажи, могу я твою фамилию в отчет вставить? Как свидетеля нарушения технологического процесса. Ты–то не сдрейфишь, если понадобится?

— Шутов не суслик, — ответил он. — Только ты и то учти, Витек, что мне здесь по–прежнему предстоит работать. Я тут не в командировке.

— Значит, не упоминать про тебя?

— Упоминай, — он сверкнул неожиданно светлой, дерзкой, незлой усмешкой. — Обязательно упоминай. Можешь и Давыдюка упомянуть. Я с ним разговор имел. Упоминай сколь влезет, только вредных вопросов не задавай.

Шутов пошел от меня, сильный, разогнутый, гибкий, и я поплелся за ним, обогнал и попрощался с его супругой.

— Очень приятно было познакомиться! — сказал я и поцеловал ее горячие пальчики, отчего она отшатнулась к стене и с испугом взглянула на повелителя.

Они отправились в кино на французскую кинокомедию «Новобранцы идут на войну», а я еще побродил по улицам, на которые опустился чернильный призрак ночи. Мое одиночество приобрело гигантские очертания, оттого что представил, как сидят в темном зале угрюмый Петя Шутов и его беленькая, доверчиво влюбленная подруга жизни, сидят и наслаждаются физиологическим юмором пустозвонной комедии. Вокруг них хохот, гогот, смачные реплики, самые смешливые в восторге ломают стулья, и они оба, муж и жена, поддавшись общему настроению, пытаются смеяться. «Ой, ой, смотри!» вскрикивает беленькая женщина, хватая мужа за пальцы, и Петя вторит ей смешком, разрывающим ему грудь, как икота. Тесно прижавшиеся друг к дружке, с напускным весельем следящие за одним и тем же действием, они кошмарно далеки друг от друга — дальше, намного дальше, чем незнакомые люди, случайно купившие места по соседству. Не хотел бы я участвовать в такой сцене.

Может быть, пройдут годы и многое переменится. Любовь женщины превратится в постоянную привычную истерию — болезнь нервов, а терпение мужчины, иссякнув, вознаградит его поздним раскаянием. И так же точно придут они однажды в кинотеатр; и будут, вздрагивая от непонятного озноба, с натугой смеяться над вечными кривляниями комиков.