Изменить стиль страницы

— Будут у меня и колеса! — выкрикнул Альбертас. — За меня не волнуйся. Прижму отца как следует, и будут. Увидишь, через год в это же самое время на «Волге» летать буду. Ты, посинев от холода, — на своем козле, а я как китайский мандарин — на автомобиле.

— Мандарин из своего папаши, может, и выжмешь, только не машину, — отрезал Унте, испытывая большое удовольствие оттого, что подкузьмил Гайлюса-младшего.

— Выжму и машину, вот увидишь! Даю честное слово! — Альбертас так распалился, стал так метаться на сиденье, что вмешался Марма («Не дури, перевернемся, черт бы тебя побрал!»). — У меня тоже терпенье не железное. Ежели старик и дальше меня за нос водить будет, схвачу за горло, не посмотрю, что отец… Я из него двадцать тысяч быстро вытряхну!

— Навряд ли…

— Честное слово, клянусь богом! Увидишь!

— Ты бы поосторожней с такими заявлениями… — отозвался Марма.

Но Альбертас упрямо гнул свое: хоть и через труп отца, но заберется в машину! Такой уж он: горячая голова; когда распалится — не считается со словами, может запросто осуществить свои угрозы, особенно в сильном опьянении, когда водка туманит разум. Альбертас был так захвачен мыслями об автомобиле, что в тот день (а может, и назавтра или еще позже, Унте хорошо не помнит) не раз затевал разговор о нем, всячески понося отца. Но разве пьяного разберешь? Чепуху нес, наговорил с три короба. Потом они куда-то поехали, с кем-то пили. В какой-то вязкой мгле тонули лица Альбертаса и Мармы. Потом снова возникли. Обклеенные обоями стены, цветочные вазочки на подоконниках… Широкозадая женщина у газовой плитки… потрескивание сковороды… терпкие запахи жареного… Унте чихал под одобрительные клики широкоскулого старика (если только это ему не приснилось), а Робертас Марма тремя пальцами брал квашеную капусту, время от времени противно икая, и просил прощения за свое хамство, ибо, когда сильно поддавал (что с ним случалось довольно редко), становился удивительно ласковым и вежливым. Но таким вежливым и пьяным, как на сей раз, Унте его вообще не видел. Не видел и таким откровенным: всю грязь, всю муть перед ним излил… Нет, Робертас Марма был совсем не похож на того человека, какого они до сих пор знали. Когда на третий или четвертый день вконец умаявшийся Унте, будучи не в состоянии остановиться и все оборвать, зашел к банщику, тот валялся на софе, несчастный, печальный, готовый от стыда сквозь землю провалиться.

— Все куролесишь? — Марма показал Унте взглядом на стул, садись, мол. — А я второй день лежу, точно оскопили. Никогда я не отличался особым рвением, когда пил, старался не перебрать, но на этот раз свалила меня, проклятая.

— Свалила, — согласился Унте, весь распухший от пьянки, от него несло перегаром, он все время облизывал иссохшие губы, намекая на то, что живительная капля дождя как нельзя более кстати потрескавшейся от засухи земле.

Увы, ни засуха, ни дождь не занимали банщика.

— Алкоголь и самого большого умника дураком делает, — причитал он, то и дело вздыхая. — Редко у кого хватает ума втихаря напиться, напиться и тут же свалиться. Завидую таким. Пусть они там, под столом, и поблюют, все равно не так стыдно, как, скажем, черт знает что языком намолоть. А я… Да, да, знаю! Мне пить нельзя уж только потому, что болтаю всякое, иногда такое ляпну, чего и во сне не приснится… Уж лучше раздеться и расхаживать по двору в чем мать родила. Какая-то патология, хоть удавись.

— Да, трепать языком ты мастак, это верно. Это ты умеешь! — охотно поддержал его Унте, ибо расстроенный вид Мармы приятно ласкал душу. — Но можешь не бояться: милиция не придерется, а Живиле не рассердится — славы ее не убудет.

— Живиле… — выдохнул Марма и схватился за лысину, покрытую испариной. — Ты все помнишь? За столом мы вроде бы впятером сидели. Так вот, эта пятерка расскажет другой пятерке, другая пятерка в свою очередь… Не только по нашей округе, а по всему свету слух пройдет. А правды в моих словах что кот наплакал. Желание маньяка, безумца пустить под пьяную лавочку пыль в глаза…

Унте зло рассмеялся.

— Одно время и я так думал. Хотел тебе даже по зубам съездить. Но поскольку ты себя с дерьмом смешивал, было приятно послушать. Ты и впрямь изрядное дерьмо, Марма.

— Не ругайся, и без того худо.

Но Унте испытывал величайшее удовольствие, трепля нервы банщику.

— Нализался ты, как солдат, изголодавшийся по бабе, а не как старик, — продолжал он, ехидно усмехаясь. — Все от тебя узнали, сколько раз ты с Живиле в лесу, у реки, на птицеферме…

— Езус Мария! Езус Мария…

— Помнишь?

— Лучше бы не помнить. Ах, Унте, будь человеком, хватит меня на огне поджаривать!

— Нет, еще чурочку подброшу. — Унте зачерпнул из ведра воды, напился. — И какой леший тебя, старого греховодника, к этой девке толкает? Оставь ее в покое, может, она свое счастье найдет. Ведь она тебе в дочки годится. Не женишься ведь. Да и она за тебя не пойдет. Разве такие игрища для твоего возраста?

— Много ты понимаешь… — пробормотал банщик, отвернувшись к стене.

— Да что тут понимать, в этих делах каждый нормальный человек смыслит. Почему бы тебе ей совет не дать, не помочь по-отцовски? И вместо того чтобы в пропасть толкать, научить? Будь я главой государства, я бы издал закон, по которому таких, как ты, приговаривали бы к расстрелу или к повешению.

Марма с минуту молчал, оскорбленный, прислушиваясь к угрюмому посвисту ветра за окном, за которым метались последние листья, сорванные с деревьев, — умирающие бабочки поздней осени, устилающие своими плесневеющими телами ледяную землю. Потом бесцветным голосом произнес, будто говоря самому себе:

— Уж очень скор ты на расправу, тебе бы только поглумиться над другим. А сам-то ты больше стоишь, что ли? Четвертый день не можешь от стаканчика оторваться, жену забыл, детей.

— Не знаю. Может, и я того же стою, только ты, Марма, в этом деле не судья. Но могу поклясться всеми святыми, что в пятьдесят лет за юбкой распутницы гоняться не буду.

— Не зарекайся. Есть такая вещь — любовь…

— Любовь? Так ты что — влюблен?! — Унте затрясся от хохота. — Ну, знаешь… Можно подохнуть со смеху!

— Да. — Марма повернулся на спину. Глаза помутнели, щеки судорожно дрожали. — В самом деле смешно. Смейся, издевайся, оговаривай, бегай по дворам и кричи, что Марма рехнулся на старости лет. Все козыри в твоих руках. Но что есть, то есть, и ничего не попишешь. Я люблю Живиле и, согласись она, тотчас женился бы.

— Любишь? Такой вот любовью ее и Альбертас Гайлюс любил, и еще дюжина до него и после него. Жеребячья любовь! Разве о любимой женщине так говорят, как ты говоришь? Сорвать с нее последнюю одежду и выставить на посмешище?

— Сам не понимаю, почему я так. — Марма схватился за голову, слова смешались, утратили смысл, слетая с иссохших губ. — Какое-то наваждение… безумие… шизофрения… Да разве найдешь в наше время хоть одного нормального человека? Думай что хочешь, только не по злобе, не из презрения к Живиле я наговорил все это. Скорее всего, похвастаться хотел, какой я, мол, мужик, и что такая деваха, молодая, красивая, не с кем-нибудь, а со мной… Точнее говоря, это все результат моих грез. Ведь последнее время я только и делаю, что о ней думаю, а иногда и до зари не смыкаю глаз. Раздеваю и одеваю, ласкаю и целую… Она в моих мыслях как грешный ангел витает.

— Да в тебя бес вселился, а не любовь. Бес! — решил Унте, уже без прежнего отвращения, а с жалостью глядя на Марму, который лежал, закрыв глаза, тихий и бледный, как покойник.

— И я так думаю. Я как раз в том возрасте, когда у мужчин шарики за ролики заходят. Я гоню от себя нечистого. Но нечистый не отступает, и все тут. Худо со мной, Унте.

— Вот это новость. Знал, что бегаешь за ней, след нюхаешь, но уж никак не думал, что ты так глубоко увяз.

— Вот, вот, в точку попал — увяз! Бросился как пес в пропасть с камнем на шее. И бог весть, выберусь ли? В мозги мои впилась, как клещ, дурацкая мысль и сосет, и сосет: возьми Живиле, и все пройдет. Может, тут, говорю, то время сказывается, когда я сидел? Ведь столько лет без женщины… Молодой, здоровый мужик… Посуди сам, разве иначе охватила бы меня настоящая большая любовь, да еще к гулящей, да еще в мои-то годы?