Изменить стиль страницы

Приход Унте зачеркнул эти сэкономленные полчаса. Ученый Повилас Гиринис, безнадежно запутавшийся в созвездиях, расстояние до которых исчислялось миллиардами световых лет, тотчас же вернулся на свою планету, превратившись в сентиментального, истосковавшегося по отчему дому ребенка. Глаза у него увлажнились, губы задрожали, когда, открыв дверь, он протянул руки к брату. «Как же так? Нежданно-негаданно…» И больше Повилас Гиринис не произнес ни слова. Он стоял, тяжело дыша, прижав к себе Унте, от которого веяло удушливым теплом деревенского жилья, и тепло это захлестывало душу.

— Как хорошо, как хорошо… — частил Повилас прищурившись. — Сбрасывай овчину. Садись. Рассказывай, что нового у вас там, в Дягимай.

— Живем…

— Отец как, Юстина с Бируте?

— Все по-старому…

— По-старому, говоришь? — Повилас снова прищурился и покачал головой. — И я себе так представляю. Все как было: и наша усадьба, и изба, и родители, и сестры… Ты меня, брат, в детство вернул!

— Что поделаешь: сам домой не приезжаешь. Так считай, что дом к тебе приехал.

— Да, давненько я у вас не был. Надо бы хоть раз в год, но… — Повилас нескладно махнул рукой, как бы винясь и оправдываясь, хоть и знал, что Унте не поймет его. — Слишком мало времени отмерено человеку. Хоть бы календарный год был подлиннее, ну, скажем, тысяча дней…

— Хватит и столько, сколько бог положил, как отец наш говорит. Зачем эти тысячи? — несмело возразил Унте; он стеснялся брата, пришибленный его величием.

— Должно хватить, — уступил Повилас. — Нам отмерено несколько вершков веревки, это, конечно, меньше, чем надо, но научимся же использовать их так, чтобы взобраться на свою вершину. В конечном счете не все решает время: порой человек, умеющий собрать в кулак все запасы своей духовной энергии, может за день сделать больше, чем другой за десятилетия. Это единственный способ продлить свой век. Да, как здоровье отца?

— В последнее время на сердце жалуется… Переживания, годы…

— Постараюсь, обязательно постараюсь приехать, — засуетился Повилас.

— Ты хоть на юбилей выберись. Ежели, конечно, дотянет… — В словах Унте послышалась укоризна. — Мать мы без тебя в последний путь проводили…

Повилас мог оправдаться тем, что был в то время за границей, но промолчал. Видно, прямота брата задела его, а может, еще более оттенила его, Повиласа, бесконечное одиночество. Он знал: о чем бы они дальше ни говорили, все равно их слова не западут в душу.

— Входи, — сказал Повилас, распахнув дверь в гостиную. — Ты, наверное, не обедал? Жаль, хозяйка в отъезде, а я, увы, не ахти какой повар.

— Спасибо, я сыт. Наелся до отвала. Вот если бы чего-нибудь попить…

Брат достал из холодильника яблочный сок.

— Должно быть, пивцо лучше, но я его изгнал из дому: только лень нагоняет да притупляет мозги. Лучше мы с тобой кофейку выпьем и по рюмке коньяка.

Унте хотел было объяснить брату, что вот уже месяц, как ни пива, ни водки, ничего спиртного не употребляет, даже пятый день не курит, — до того не терпелось от всякой скверны душу очистить, — и все же не устоял, кивнул головой: что же, рюмочку коньяка с кофе можно… И зачем, спрашивается, брату напоминать о своей треклятой слабости; Повилас, оторвавшийся от Дягимай, наверное, и не знает о ней. А если и знал, то забыл давно… Пусть видит: и он, Унте, такой же, как другие, — выпивает, но голову не теряет.

— Хорошо у тебя, — сказал он, осмелев, и принялся оглядывать гостиную. — Картины, книги, чистый воздух… Пахнет как! Не так, как у нас в деревне. Целый день, с утра до вечера, в грязи, в навозе, минутки нет, чтобы газету почитать.

— Так, может, тебя в город потянуло? — настороженно спросил Повилас.

— Уж кого-кого, а меня не потянет. Просто к слову пришлось. Нет, не по мне эта бочка, битком набитая селедкой.

Повилас посмотрел поверх его головы и ничего не ответил.

— Как дела у Даниелюса? — после паузы осведомился он, налив себе рюмку.

— Руководит… — бесстрастно ответил Унте. — Уважаем, ценим. И жизнью вроде бы доволен…

— Ну, а ты?

— Как тележное колесо на раздрызганном проселке: из ямы в яму.

— Рассказывай.

— Да тут и рассказывать-то нечего. Такова доля всех деревенских жителей.

— Позволь, позволь, как же так? — удивился Повилас. — Деревенские жители, как тележное колесо на раздрызганном проселке: из ямы в яму, а горожане что — по асфальту с песней, аж искры летят?

— Летят не летят… — пробормотал Унте. — У каждого свои ямы…

Повилас отпил глоток коньяка, и Унте, последовав его примеру, тоже поднес рюмку к губам и сам не заметил, как опрокинул ее до дна. Унте смущенно смотрел на оставшуюся бурую капельку в рюмке, чувствовал, как по телу разливается приятное тепло, светлеет в глазах и рушатся преграды между ним и братом, преграды, воздвигнутые долгими месяцами разлуки. Он вертел в руке чашечку с кофе и с надеждой поглядывал на почти полную бутылку коньяка, поглядывал и плутовато думал: какой осел изобрел этот низенький, как стул, столик. Сидишь за ним и так и подмывает проверить, все ли у тебя застегнуто? Унте не смотрел на Повиласа, но отчетливо представлял себе его высокий лоб, его глубокие и умные глаза, острую бородку клинышком, копну волос, посеребренную сединой и спадающую на воротник рубашки. «Какой-то… ну точно из сказки. Мудрец!» — мелькнуло у него. И его вера в могущество брата окрепла еще больше. Унте уже не сомневался, что Повилас поймет его и сделает все от него зависящее, чтобы помочь.

Повилас выпил полрюмки, налил полную брату, и Унте, опрокинув ее, стал покладистей и разговорчивей; но дожидаясь расспросов, принялся рассказывать о последних новостях в округе: о свадьбах, крестинах, поминках, хотя Повилас многих из тех, кого брат упоминал, забыл и вообще не знал, потому-то и слушал его рассеянно, с отрешенным видом, погруженный в собственные мысли и заботы, и оживился только тогда, когда Унте перешел к строительству фабрики. Кому нужна эта болячка под боком у Дягимай! Дым, смрад, гвалт, всякие проходимцы!.. Не ровен час, проглотит она деревню, как рак какой-нибудь, уже и теперь протянула к ней свои щупальца, никуда от нее не денешься: Гедвайняй — уже не Гедвайняй, а городок, запруженный строителями и со всех сторон обступивший фабрику. А ему, городку, видите ли, все мало: ширится, растет, прет на колхозные поля, пока в один прекрасный день… Да что там говорить! Приедешь, брат, через несколько лет на родину и отчей усадьбы не отыщешь. Тебя не шелестом пшеницы встретят, не цвеньканьем птиц, а холодными камнями нового города, ядовитым облаком фабричного дыма… Вот тебе и будущее твоих родных пенатов! Когда-то люди здесь жгли леса, чтобы отвоевать у них побольше земли для выращивания хлеба, а сегодня ту же самую землю превращают в пепелище, только ради другого — ради того, чтобы одеть ее в камень и сковать железом. Деревня, ясное дело, заволновалась, захотела от болячки отделаться, думала, Даниелюс на помощь своим придет, однако он только наобещал с три короба, наобещал и оставил все как прежде. Может, у него и впрямь благие намерения, но что с того, если руки, видать, коротки… То же самое с памятником этому Жгутасу-Жентулису. Многие из тех, кто знал его, земляка нашего, против таких почестей, а Даниелюс… надо же… ну просто его не поймешь.

Повилас справился, кто такой этот Жгутас-Жентулис, и Унте терпеливо рассказал ему, невольно сгустив краски. Теперь и Повилас вспомнил, что слышал об этом человеке, хотя лично встретиться не довелось.

— Ну вот ты скажи, заслуживает он таких почестей? — кипятился Унте. — Уж если поднимать на алтарь, то поднимать достойного и освященного.

— История, — сказал Повилас, — капризная дама, она любит парадоксы. Часто бывает так: личности, обагрившие руки кровью невинных, личности, ничего, кроме мук и страданий, человечеству не причинившие, остаются в памяти этой капризной дамы навеки, а имя скромного творца непреходящих ценностей, от деятельности которого многое зависит и который вместе с такими же гениями добра двигает рычаги прогресса, зачастую предается полному забвению. Ну уж если и не полному, то во всяком случае достойной оценки не получает.