— Нет, у меня более веселая новость для тебя, но я ее оставлю на закуску. Как бы то ни было, давненько мы с тобой не виделись, и есть о чем побалакать.
— Давненько, больше недели. Летом у всех работы невпроворот. А у тебя еще эти сельсоветовские дела.
— Хорошо, если бы только сельсоветовские… — Бутгинас замолкает на минутку, не отваживаясь продолжать. Ты не думай, хлеб председателя сельсовета нелегкий. Особенно когда во главе колхоза такой, как Стропус.
— Топор! — цедит сквозь зубы Унте. — Носится с этими животноводческими комплексами, а на строительство Дома культуры ему наплевать.
— Хочет выше всех в республике взлететь. Герой Труда ему снится. А за культурную деятельность золотую звездочку так просто не дадут. Цифры и проценты требуются. Показатели! Мясо, молоко, зерно — вот где величайшие ценности с точки зрения материалиста.
— Здорово загнул. Может, у тебя и насчет памятника Жгутасу-Жентулису просветление в голове?
— Насчет памятника мне давно все ясно, сам все знаешь. Скоро тридцать лет, как наш земляк геройски погиб. До годовщины памятник должен стоять.
— Не понимаю я тебя, Ляонас. — Унте подскакивает, снова садится, безжалостно скрипя креслом. — Ты что, со Стропусом в одну дудку дуешь?
— И твой брат Даниелюс, секретарь, того же мнения.
— Мой брат! Откуда ты знаешь, может, он того же мнения, потому что должность велит?
— Да и я на кое-какой должности.
— Чинодралы! А где же ваши головы?
— Я согласен с твоим братом. Если человек погибает за других, то заслуживает всяческого уважения, — спокойным, ровным голосом произносит Бутгинас, как будто доклад читает. — Жгутас-Жентулис защищался до последнего патрона, уложил нескольких гранатами и взорвал себя, когда на него три дюжих лесовика поперли. Всех в одной куче мертвыми нашли. Ты уж, Унте, не сердись, но политик из тебя никудышный, лучше попридержи язык за зубами, если не очень разбираешься.
Унте сердито кусает губы, медленно поднимается с кресла. Быть грозе, неважно, что их водой не разольешь, как Салюте говорит; это так, но бывает, спорят часы напролет — и никакого согласия. Да взять хотя бы памятник Жгутасу-Жентулису; он для них как та неприступная гора, им бы обойти ее, если не желают друг с другом насмерть рассориться. Или строительство фабрики, к которому Бутгинас, не соглашаясь с Унте, относится довольно трезво. Но Унте никто никогда не заставит идти в обход. Только прямо, только вперед, даже если придется шею свернуть! И пусть Ляонас не встает правде поперек дороги!..
Но Ляонас Бутгинас сегодня, как назло, настроен иначе — спорить не желает. Хлоп муху! Хлоп другую! Щелчок — и с ладони наземь летит расплющенное насекомое. Вроде бы неподходящее занятие для предсельсовета.
— Знаешь, — говорит Унте, выложив все, что думает, и отчаявшись дождаться от Бутгинаса хоть какого-нибудь ответа, — когда поставите памятник, будет за что спрятаться, ежели, скажем, приспичит.
Ляонас Бутгинас спокойно проглатывает и эту пилюлю. А может, не расслышал? Нет, расслышал, даже вяло улыбнулся, хотя по выражению лица видно, что мысли его заняты другим. Уж очень он замкнутый человек. Ежели повнимательней присмотреться, то и он, друг, уже не такой, как прежде. Мешки под глазами вроде бы больше стали, морщины по обе стороны мясистого носа удлинились, да и румянец на щеках, от которых всегда веяло здоровьем и на которых всегда бойко цвела улыбка, и тот потускнел.
— Может, тебе нездоровится? — спрашивает Унте, недовольный затянувшимся молчанием и мушиной охотой.
— С чего это ты взял? Неужто у меня на роже написано?
— Не написано, но ты какой-то не такой, как раньше…
Бутгинас делает над собой усилие и поднимает глаза на Унте:
— Не такой, говоришь? Все мы не такие. Годы…
— Ври, сколько влезет. — Унте встает, мерит шагами тесную каморку. — Может быть, и годы, но люди другое говорят. От соседей ничего не утаишь. Как ни закрывай окна, все равно слышно, как тарелки бьют.
— Чепуху городишь… — Ляонас Бутгинас с минуту медлит, не решаясь открыться, хотя знает, всеми порами чувствует: не удастся ему на сей раз сохранить тайну. — Никто не закрывает, никто не бьет… Только, видишь, она — Герой Труда, в прошлом депутат Верховного Совета, а я — предсельсовета. Вот и зазналась.
— Как же ей не зазнаться, ежели ты у нее под каблуком, — вставляет Унте, сочувственно глядя на своего друга. — С самого начала надо было вожжи в руках держать.
— Так только темнота деревенская рассуждает! — Бутгинас спохватывается, что слишком громко говорит, и прикрывает окно. — Когда женщину любишь, и под каблуком у нее приятно. Когда веришь ей, уважаешь, она тебе тем же самым платит. Любовь, уважение друг к другу и составляют суть равенства мужчины и женщины. А не то, что женщина имеет право быть начальником любого управления, министром, парторгом, рыть траншеи для канализационных труб наравне с мужчинами. Представь себе, десять лет я служил Руте, как батрак, но не чувствовал себя им… Мыл посуду, жарил, варил, стирал пеленки. Она — на собрания, на съезды, на сессии, в президиумы, на трибуны, а я с коровой вожусь, со свиньями, верчусь на кухне в фартуке. Но не жалуюсь: счастливые это были годы. Я гордился, что ее всюду приглашают, уважают, превозносят, склоняют в печати, я видел ее счастливой в лучах славы, и это было для меня лучшей наградой. А теперь… Эх, и говорить стыдно…
— Почему стыдно? — не может взять в толк Унте. — Любовь прошла, что ли? А может, она тебя в дураках оставила, пока по всяким торжествам разъезжала? Подойди-ка поближе, дай пощупаю, велики ли твои рога.
— Мели, мели, если без этой молотьбы обойтись не можешь. — Бутгинас глубоко вздыхает, теперь он уже другим платком утирает струящийся по лицу пот. — Не понимаешь, что иногда женщине легче простить измену, если она искренне признает свою ошибку, чем ложь. Рута, по всей вероятности, не изменила мне, но верить ей я не могу. В жизни порой бывает так: вдруг что-то выясняется, и у тебя с глаз как бы шоры спадают. Столько лет с человеком вместе прожил, а оказалось — не такой он, каким ты его представлял.
И Бутгинас медленно, порой до шепота понижая голос, рассказывает все, что прошлой весной услышал от Стропуса.
— И это все? — удивляется Унте. — Стропус оклеветал Руту от злости к тебе, а ты взял да поверил.
— Нет, нет! — качает головой Бутгинас. — В том-то и дело, что это чистейшая правда. Весь год она мне душу жгла. Думал, переборю себя, забуду, и все пойдет по-прежнему. Куда там! Недавно поцапался я с Рутой и все ей выложил. А она, представь себе, даже не стала защищаться. Подумаешь, что тут, мол, особенного, несколько плохих коров заменили коровами получше. Улучшили, мол, рацион кормления и вообще создали, как говорится, более благоприятные условия… К тому же вместо нее, Руты, Стропус мог другую доярку выбрать и вознести ее на вершину славы… Я любил ее, Унте! Да, очень любил. Но если бы знал об этой сделке со Стропусом, я бы вряд ли на ней женился. Я знаю, Рута и тогда больше других заслуживала того, чтобы ее выдвинули, у нее были самые лучшие показатели. Но есть на ее звездочке и ржавчина. Думаешь, эту ржавчину только я один вижу? Стропус людям рот заткнул, но, думаешь, те, которые в курсе дела, не перешептываются, не шушукаются?
— Чего былое вспоминать, чего, спрашивается, шушукаться? — старается утешить друга Унте, хотя сам не верит своим словам. — Твоя Рута все равно была лучшей дояркой, не зря ее отметили. А что до этой ржавчины, как ты говоришь, так и к ногам святого прах пристает.
— Ну и пусть пристает, но зачем же скрывать его? От самого близкого человека! — Бутгинас съеживается, как от удара. — Они со Стропусом все знали, а я оказался в дураках. Десять лет хранила она тайну, как змею за пазухой! Вот и скажи мне — мог бы ты верить такой женщине?
— Во всем Стропус виноват. Из кожи вон лез, только бы обогнать всех по показателям и соответственно по количеству орденов, позвякивающих на груди…