Изменить стиль страницы

Но, проснувшись, он не пожелал никуда уходить, а, наоборот, попросил разрешения пожить у нее некоторое время.

— Вы с женой поссорились?

Он засмущался:

— Да нет, у меня, собственно, нет жены, есть, правда, семья, но там и не очень я нужен… да и мне здесь так хорошо, я обещаю не быть вам в тягость.

Она больше ни о чем не спрашивала, с радостью согласившись. И с этого мгновения время для нее остановилось. Она была совершенно счастлива, когда он был с ней, и дрожала от страха, когда он уходил по своим делам, ей казалось, что все уже кончилось и, может быть, никогда не было, настолько это все оказалось неожиданным и даже нереальным.

Она не спрашивала его ни о том, где он живет, ни о работе, ни о семье, ей совсем не хотелось ничего знать об этом и временами даже казалось, поскольку он сам ничего не рассказывал, что у него вообще нет ни работы, ни семьи, ни дома, что он вообще не существует сам по себе, а возникает только в ее присутствии только для нее.

Она взяла отпуск: впервые за несколько лет, и они ходили в рестораны, театры, на выставки, встречались с его друзьями, и она видела, с каким вниманием почти всегда относятся люди к ее другу, как будто он излучал теплоту и доброжелательность, видела, как все замолкали, когда он начинал говорить, словно какая-то искра пробегала меж людьми и заставляла их встрепенуться, хотя он ничего особенного обычно не говорил. Правда, иногда он все-таки говорил, и весьма странные вещи. Так, однажды, смотря какой-то фильм по телевизору, он сказал, лениво потягиваясь:

— Послушать их, так Достоевский был мрачным и нелюдимым человеком, а меж тем он часто смеялся и всегда устраивал какие-нибудь розыгрыши. Однажды ночью мы с ним возвращались с вечеринки, так он до смерти напугал городового, изображая пьяного генерала.

— Сколько же тебе лет, — ласково спросила она, — если ты с Достоевским встречался?

Он осекся на миг, а потом, справившись с минутным замешательством, сказал, что годы тут ни при чем, а Достоевский жил не так уж давно, если вдуматься. Потом, спустя неделю, он с увлечением рассказывал ей о зимней кампании 1815 года, о Париже, в котором он тогда впервые побывал и чуть не женился на какой-то француженке, а один раз, когда она спросила его о происхождении шрама на груди, он сказал, что это, кажется, след от удара шведской шпаги, он получил его при штурме Ревеля. Она спокойно относилась к подобным словам, считая это милым чудачеством с его стороны, желанием развлечь ее. Так прошел почти месяц, и ей уже начало казаться, что вся ее прошлая жизнь сжалась, свернулась, как засохший осенний лист, и только напоминает о себе иногда легким, уже не страшным шуршанием.

Она все время подглядывала за ним, пытаясь поймать неприязненный взгляд лица или гримасу досадливую — не могла же она ему действительно нравиться, такая страшная, — он очень добрый, но должен ведь когда-нибудь выдать себя. Но он всегда был настолько внимателен, ласков и приветлив, что она чувствовала, как у нее в груди постепенно начинает рассасываться тяжелый плотный ком многолетней тоски.

Они много гуляли по вечерам, и он рассказывал ей странные истории о звездах, о их влиянии на судьбы людей, о том, что все человеческие слова, крики и вздохи не затухают совсем, а в виде волн, колебаний уносятся к звездам и потом еще долго, тысячи лет путешествуют во Вселенной, поочередно отражаясь от звезд, и по-прежнему звучат, но все тише и тише, пока совсем не затихнут. Набравшись смелости, она громко прокричала его имя, и оно унеслось к звездам, и она подумала, что они уже успеют умереть, а ее слово будет жить и, может быть, не долетит еще до самой ближней звезды.

Как-то после одной такой прогулки он вечером пожаловался на сердце. Она забеспокоилась, сделала ему настой пустырника, напоила валерьянкой и, укутав одеялом, прилегла к краю и не шевелилась всю ночь, стараясь его не беспокоить. Он быстро заснул, но потом среди ночи стал бормотать какие-то непонятные ей слова. Она осторожно погладила его по голове, он затих, и тогда она наконец тоже погрузилась в сон.

Проснулась она как будто от сильного толчка. Он лежал, как всегда, неподвижно на спине, но в лице его появилось что-то непонятное и жуткое — это она сразу заметила. Она прикоснулась к его лбу и мгновенно отдернула руку — лоб был ледяной. Она вскочила, легонько потрясла его, попробовала пульс, потом вскрикнула и заметалась по комнате. Он был мертв и умер часа два назад, когда она спала. На его лице застыла еле заметная гримаса боли — сердце не выдержало и остановилось. И он, видимо, даже не проснулся.

Она мучительно соображала, что ей делать — вызвать «Скорую», но тогда его заберут, совсем заберут, увезут, и она его больше никогда не увидит. Кто она ему — чужой человек. Нужно срочно что-то делать. Но она два или три часа просидела не двигаясь, смотря на него и гладя его руку с резко вздувшимися венами. Потом с трудом поднялась, взяла его одежду — ни документов, ни денег, ни бумаг. Она попыталась вспомнить фамилии его друзей, с которыми они встречались, но никаких фамилий они не называли.

— Не отдам, никому не отдам, — решила она наконец, — пусть хоть после смерти он будет мой, только мой. Да ему в последние дни никто и не нужен был, кроме меня.

Она раздела его, перенесла на стол, обмыла. Она делала все это как во сне, все вокруг было смутным и неопределенным, как в сумерках, и только его лицо было необычайно ясным и бледным, видимым ей во всех деталях. Только лицо она и видела, надевая на него чистую, выстиранную ею рубаху, застегивая на нем его прекрасный пиджак, который ей так нравился. Она совсем не плакала, не было слез, только внутри было отчаянно холодно, так холодно, что слезы, наверное, замёрзли, а в горле постоянно сильно першило. Закончив, она села у стола, прижалась щекой к его руке и так сидела неподвижно до тех: пор, пока совсем не стемнело.

Потом она расстелила по полу ковер, перенесла его туда, достала с антресолей бог весть с каких времен хранившуюся там лопату, свернула ковер, оделась, стараясь не думать, хватит ли у нее сил поднять все это.

Но сил хватило, то ли он был такой легкий, то ли отчаяние не позволило ей проявить слабость. Она вынесла свернутый ковер, положила его на скамейку у парадного и вышла на мокрую мостовую ловить машину. Она помнила, что недалеко до поворота на Орехово, метров триста в глубь леса, есть заброшенное кладбище, давно уже не охраняемое и никому не нужное. Машины не останавливаясь проносились мимо, она стояла около часа с поднятой рукой и чувствовала, как вода течет ей за обшлаг, как намокает рукав и все пальто становится тяжелым и плотным. Наконец рядом с ней притормозил какой-то фургон.

— Тебе куда, тетка? — высунулся из кабины водитель.

— Мне в сторону Владимира, только я с вещами.

— Носит вас черт на ночь глядя, — проворчал тот, но вылез, открыл дверцу фургона, помог ей втащить рулон в кузов.

— И что ты там наложила, такая тяжесть?

Она не отвечала, он махнул рукой:

— Иди, садись в кабину, ты же вся вымокла!

Они ехали долго — час или два — по сторонам дороги стоял темный лес, дождь летел параллельно земле и стекал крупными блестящими каплями, и ей казалось, что они не едут на машине, а летят среди звезд, и те расступаются перед ними.

— Только бы не проехать, — вдруг испугалась она, но в то же мгновение шофер затормозил.

— Дальше мне налево, так что выходи здесь, может, поймаешь еще машину.

— Да, да, конечно, спасибо вам. — Она совала ему какие-то смятые деньги.

— А может, поедем до Орехова, что ты тут со своим ковром ночью делать будешь? Утром доберешься.

— Нет, нет, мне надо сегодня. Я доберусь, ничего со мной не случится, — вдруг он не послушается и увезет ее в город.

— Ну, как знаешь.

Они вдвоем вынесли ковер, положили его на обочину. Машина фыркнула и исчезла за стеной дождя. Еще несколько мгновений был виден красный огонек, потом он пропал, и все погрузилось во тьму.

Она в нерешительности постояла несколько минут, пока глаза не привыкли ко мраку, а потом заметила, что вовсе не так уж темно, как казалось из кабины. Лес начинался сразу за дорожным рвом. Она подняла ковер, прижала его к груди и смело, как в пропасть, шагнула под деревья.