Гусю снилось, что он работает на тяжелом комбайне, работает днем и ночью, без всякого отдыха. Танька Шумилина в желтеньком платьице горошками приходит на поле к нему каждый день и приносит обеды — по целому блюду вареных окуней! А председатель колхоза стоит на меже с ружьем и кричит: «Хватит работать, отдохни! Ты уже не на одно ружье заработал. Возьми вот да иди в лес, глухарей постреляй. Из ружья-то надежнее, чем из лука!..»

Гусь хочет остановить комбайн, но не знает, как это сделать, и продолжает ездить, хотя у него уже болят руки, и ноги, и плечи, и спина, и голова тяжелая, как чугун. Потом вдруг комбайн прямо на ходу с грохотом развалился на части, и все пропало.

— Экая я какая!.. — услышал Гусь голос матери. — Рука-то, прости господи, ни лешака не держит. Разбудила парня-то!..

— Что там у тебя случилось? — спросил Гусь.

— Да заслонка выпала. Ручка-то горячая, вот и не удержала… Грому-то от ее, как в кузне… Погоди-ко, я тебе молочка принесу. Попьешь да и ляжешь. В сарай ложись-то, а то я здесь колгочу, мешаю…

Дарья проворно внесла поллитровую банку молока, потом подала краюшку хлеба.

Гусь сел.

— Чего на суде-то было? — спросил он.

— Ой, да чего и было! Вся деревня собралася. И в клуб-то не влезли, другие так под окнами и стояли. Я-то, конечно, в клубе, в самом переду была…

— Это ладно, — перебил ее Гусь. — Присудили чего?

— Три года. Враз и увезли. Поперву-то народу мало показалося три-то года. А как увозить-то стали, да робятишки-то как заревят, да баба-то евонная заголосит — дак всем вроде как и жалко… А чего сделаешь? Суд постановил. Увезли, и все. Не своя воля… Много у его, конечно, темных делов открылося. Другого дак никто и слыхом не слыхал, а дозналися. И Кайзера твоего помянули. Сам прокурор помянул. Вроде как стрелять-то он не имел такого права, хоть Кайзер и волк… Имущества описали сколько-то: мотоцикл, да телевизор, да еще чего-то…

— Кто же теперь бригадиром будет?

— Есть уж бригадир, есть! Погоди, еще молочка-то принесу!

Дарья выбежала в сени, принесла еще банку молока и продолжала:

— Николку Пахомова, как все и думали, бригадиром поставили. Сегодня уж он наряды давал. Ко мне зашел. Поспрашивал, как живу. Сколько, говорит, молока с фермы берешь? Я говорю — литру. Поди, говорит, мало? Бери, сколько надо, не стесняйся, а старшая доярка запишет. Я ему говорю: много-то брать, дак и зарплаты не хватит. А он и сказывает: теперь, говорит, молоко дешевле будем отпускать. Ревизия какую-то ошибку нашла. Дороже с нас за молоко-то брали. Сколько переплачено было, дак те деньги вернут…

Дарья могла бы долго говорить о бригадных делах и новостях, но Гусь перебил ее:

— Ты к кому ходила-то? Не к Шумилиным? Не знаешь, Сережка ушел на работу или нет?

— Не, я к Пахомовым бегала… Витька дак сряжался на покос, видела. А Сережка — не знаю. Танька-то у них вчерась в город уехала…

У Гуся похолодело в груди.

— В город? Зачем?

— В училище поступать. На медичку. Али не знал?

Гусь неопределенно пожал плечами.

— Забежала она к нам-то, — продолжала Дарья. — Вроде как со мной проститься… Ну, а я ей сказала, что ты в лес ушел. Она эдак схудоумилась и ничего больше не говорила… Уехала Танюшка, уехала!.. — вздохнула Дарья. — Нарядилась хорошенько и пошла с чемоданчиком на станцию…

Плохо скрытое сочувствие матери задело Гуся: что она может знать об их взаимоотношениях с Танькой? Он хотел сказать, что ему безразлично, уехала Танька или нет, но промолчал.

Гусь знал, что Танька колебалась: пойти в девятый класс и кончать десятилетку, а потом поступать в медицинский институт или сразу идти в училище. И не иначе она выбрала последнее потому, что он, Гусь, обидел ее тогда, в тот горький день, когда Аксенов убил Кайзера. Ведь после того дня они так и не встречались, ни словом не обмолвились друг с другом.

Чтобы не подать вида, что отъезд Таньки расстроил его, Гусь спросил:

— Толька-то Аксенов все еще в больнице?

— Да ведь в субботу разговор был, что неделю-то пролежит, не меньше. Али забыл?

Гусь ничего не ответил. На душе у него было пусто, уныло. Хотя он и не виделся с Танькой последнее время, но, пока она жила здесь, он знал: что бы ни случилось, но есть рядом человек, который всегда думает о нем, о Гусе, и который готов прийти на помощь в любую минуту — только скажи, только позови… А теперь?..

— Тебе-то ничего помочь не надо? — спросил Гусь у матери.

— Не надо. Сама управлюсь. Поди, поди, отдыхай!

Гусь тяжело поднялся, прошел к порогу, заглянул в кадку — воды мало.

— Да принесу я воды-то! — сказала Дарья.

Но Гусь молча взял ведра и отправился на колодец.

27

Заложив руки под голову, Гусь лежал на постельнике и смотрел в потолок.

«Значит, Танька все-таки уехала, — думал он. — Может, не поступит, тогда в девятый пойдет. Это бы лучше… Только нет, она поступит, училась хорошо… Вот узнаю у Сережки адрес — письмо напишу. Неужто не ответит? Должна ответить…»

Мысль перекинулась на Витьку: тоже ведь устал не меньше, а на работу ушел. Настырный! Он на ружье заработает. Запросто!

Теперь, когда компания Гуся распалась, а детские проказы и шалости не увлекали и не шли на ум, Гусь ощущал непривычную, тревожащую зыбкость своего положения. Будто в воздухе повис у всех на виду. И он понимал, что надо сделать какой-то решительный шаг, надо как-то определиться. Болтаться вот так, да еще в одиночку, когда все в работе, просто неловко. Сережка и тот ходит на покос! «А я разве не могу? — размышлял Гусь. — По аксеновским нарядам и дня бы не отработал, а теперь — пожалуйста! Сено-то загребать да носить копны — не велика премудрость… Вот если бы к комбайну поставили, помощником бы комбайнера — это да! Надо поговорить с Пахомовым. Может, устроит? К Ивану бы Прокатову…»

Гусь вспомнил последний разговор с Прокатовым, и ему сделалось неловко за себя, за необдуманные дерзкие вопросы, за то, что ушел тогда, не дослушав Ивана и даже не попрощавшись.

«А он-то и Кайзера вспомнил. Как он его назвал? «Безобидный зверенок»… — Гусь улыбнулся. — И правда безо-обидный… Нет, все-таки надо сходить к Ивану. Сам же он тогда говорил, что вдвоем работать сподручнее. Может, возьмет?..»

Не откладывая дела, Гусь отправился к зернотоку. Иван был там.

В майке, серой от мазута, грязный настолько, что на круглом лице блестели только глаза да зубы, Прокатов встретил Гуся радостно:

— Вот ведь как угадал вовремя прийти! Держи ключи!

Но на этот раз Гусь не взял ключей.

— Слушай, — сказал он, — возьми меня в помощники! Серьезно.

— А я что, шутки шучу?

— Нет. Понимаешь, я хочу по-настоящему поработать, всю уборочную, пока каникулы. Так, чтобы и заработок у меня был…

Прокатов недоверчиво уставился на Гуся.

— Неужто за ум взялся? Не верю! Гайку подержать еще можешь, на это терпения хватит, а чтобы всю уборочную!.. Кто тогда по лесу шататься будет? Трубы с водой рвать? Стога ворошить? Я видел на Длинных пожнях стог — весь в норах. Это ведь твоя работа!

— Знаешь что? — сверкнул глазами Гусь. — Я пришел к тебе по-человечески в помощники проситься, а ты насмехаешься!..

Ему стало так обидно, так горько! Впервые поборол себя, впервые обратился к взрослому человеку вот так, прямо, с открытой душой, — к человеку, в которого верил, которого уважал… И на́ тебе! Он тоже не понял. Хотелось крикнуть: «Да подите вы к черту с вашими стогами и гайками!..» Но Гусь не крикнул, не сказал ни слова. Он как-то разом сник, плечи его опустились, губы плотно сжались. Он молча повернулся и пошел прочь.

В три прыжка нагнал его Прокатов.

— Обожди! Чего обиделся? Если ты всерьез, давай поговорим! Я думал… — и осекся: на него с укором и почти с отчаянием — совсем не по-детски! — смотрели влажные и чистые глаза подростка.

И на какое-то мгновение будто открылась Прокатову издерганная, исстрадавшаяся в одиночестве душа Васьки Гуся — душа вовсе не такая, какой виделась со стороны, а светлей, добрей, чище, мужественней!