Дед мой, кн. Андрей Николаевич испытал это влияние к доору и к возвышению и очищению души его, во всю жизнь своей кузины, а после ее смерти еще крепче прежнего привязался к ее матери, Варваре Алексеевне, которая уже давно заменяла ему родную мать. Не знаю, прежде ли смерти Анны Петровны, или в горестное время после ее потери, но князь Андрей Николаевич стал играть и проигрывать значительные суммы, расстраивая имение, наследованное после отца своего, умершего в 1758 году. Граф и графиня Шереметевы хотели вознаградить потерю и подарить ему имение в Шлиссельбургском уезде, выгодное по близости к столице; но дед мой и слышать не хотел о каком либо даже ничтожном ущербе их сыну, и решительно и неуклонно отказался, несмотря на настойчивые предложения Варвары Алексеевны и на повторение этого предложения впоследствии их сыном, Николаем Петровичем. Истинная сыновняя любовь князя Андрея Николаевича к богатым родственникам доходила до всякого самопожертвования, но не до материальной выгоды. Дед мой, равно как матушка и отец мой и его мать, были очень щекотливы на счет денег, и не раз подвергались шуткам, если не насмешкам, получая название Кузьмы и Демьяна Бессребренников. Отчасти, может быть, князю Андрею Николаевичу не хотелось воспользоваться предложением дяди и потому, чтобы не казалось, что он их располагает к себе в ущерб своему брату, князю Павлу Николаевичу. Об этом брате я ничего не слыхала ни от кого, но за то много слышала о его семействе.

Одна дочь князя Павла Николаевича, княжна Елисавета Павловна, красавица собой, была из первых воспитанниц Смольного монастыря, когда только что было основано это училище Екатериною II. По выходе из Смольного, она жила у моего деда и особенно любила мою мать, которая тогда была еще девочкой и которою она занималась, как маленькою сестрой. За то у нас в семействе сохранилась особенная любовь к ней и какое-то нежное почтение. Я хорошо помню ее в ее старости: тонкие, благородные черты, седые волосы, мягкие и волнистые в своей седине, не покрытые никаким чепцом (не знаю почему), большие, ласковые, кроткие глаза, карие с светлыми, золотистыми точками или искрами в них, как бывает в глазах карих, но не черных (не умею хорошо выразить). На ней всегда были темный тафтяной капот (douillette) и большая, теплая шаль, приколотая булавкой; подле нее стоял круглый столик, на нем серебряный колокольчик с черной ручкой Так сидела она всегда миловидная, грациозная, приветливая, но неподвижная: ее исхудалые руки были изуродованы ревматизмами, от которых она совсем потеряла движение ног. До этого состояния паралича довела ее походная жизнь в сырых квартирах и палатках, в которых ей приходилось перебиваться внутри России, в Молдавии и на Кавказе, следуя всюду за любимым мужем, где только по военным правилам дозволялось женщинам находиться. Она была замужем за Александром Васильевичем Поликарповым, хорошим генералом, побывавшим во всех походах в Турции, командовавшим отрядом на Кавказе, и бывшим потом губернатором в Твери, где у него было значительное имение, в котором они любили жить летом и в котором Елисавета Павловна отстроилась после смерти мужа.

Она была из старушек высокого круга первая, которую я узнала. Они теперь совсем перевелись, и мне кажется, что их место остается пусто. В наше же поколение слишком часто случалось видеть, как старухи сидят в одиночестве, с трудом добиваясь партнера дома, посещаемые только на полчаса, много на час времени, через день или два, своими дочерьми, внучками или невестками, приезжающими по очереди и тяжело воздыхающими от такого подвига, когда возвращаются от этих скучных старух или стариков. У нас (да и вообще в то время) не было так. Сын Елисаветы Павловны с женою жил у нее, тоже незамужняя дочь; а моя мать и отец, считая ее старшею в семье, не пропускали ни одного дня, чтобы не побывать у нее, большею частью проводили у ней вечера, в какой-то vie de château, одни за партией карт, другие за работой; а отец моей был их чтецом, и неисчислимое множество романов в переводе на французский язык miss Radclife, miss Burney, Валтер Скотта прочел он им. Мы, бывало, слышим оживленную беседу об этих чтениях, критику или похвалу, рассказы и анекдоты; но ни одной мне не помнится жалобы на скуку или обузу этого бессменного дежурства у старой родственницы. Иногда мы слыхали о более многочисленных вечеринках у нее; а на святках к ней или от нее отправлялись матушка моя, тетушка Марья Андреевна (невестка Елисаветы Павловны) и несколько других молодых людей, иногда и с батюшкой, под маскою, целою толпой, на огонек, в дома знакомых, или по крайней мере, известных людей, но к которым не были выезжи. И так интриговали под маской, танцевали под музыку клавикорд, забавляли других и себя, и уезжали, не открывая своих лиц, ни имен, в наемных каретах, кучера которых сами не знали кого возили, так что секрет соблюдался. А иногда и не по одному разу приезжали в дом в продолжение святок; и много было шуток, смеху, догадок и строгой тайны и невинных обманов и живой, молодой веселости в этих проделках. Говорили ехать на огонек, потому что в тех домах хорошего общества, в которых хотели принимать незнакомых масок, ставили свечи в окнах (как теперь делается взамен иллюминации), и это служило сигналом или приглашением для молодежи, разъезжавшей целыми обществами под маской. Разумеется, не проходило без сердечных приключений: иногда молодой человек, не имевший возможности быть представленным в дом, т.е. в семейство девушки, которую он любил, мог приехать под маской, видеть ее обстановку, семейную жизнь, комнаты, где она жила, пяльцы, в которых она вышивала, клетку ее канарейки; все это казалось так мило, так близко к сердцу, так много давало счастия влюбленному того времени, а разговор мог быть гораздо свободнее, и многое высказывалось и угадывалось среди хохота и шуток маскированных гостей, под обаянием тайной тревоги, недоумения, таинственности и любопытства. Все это кажется смешно, вяло и глуповато в наше время, но шуточное повторение фразы: «C’est ici que rose respire» имело тогда более глубокое значение для искреннего и чистого сердца молодого человека, нежели даже сознавалось. Я еще была ребенком в то время и не принадлежу к этому поколению; но мне кажется, право, qu’ils etaient dans le vrai[9], и что эта наивность есть наивность полевых цветов, фиалок, ландышей и васильков в сравнении с пышной красотой и опьяняющим запахом датуры-фастуозы или японской лилии. У нас меньше простоты и больше наглости, как кажется мне; не знаю, кто в выигрыше. Но возвращаюсь к Елисавете Павловне Поликарповой. Она еще была в девушках, когда князь Григорий Григорьевич Орлов, похоронив молодую жену в Швейцарии, возвратился ко двору в Петербург. Его роман так известен, что не знаю нужно ли его повторять. В самое время его всемогущества при Екатерине II, он влюбился в свою двоюродную сестру Зиновьеву. С своеволием, характеризующем Орловых и вообще то время, с привычкою видеть одно только повиновение и даже подобострастие, всесильный князь Орлов вдруг очутился перед препятствием почти непреодолимым, и, может быть, это именно и побудило его непременно жениться на двоюродной сестре, проступок неслыханный в то время; а могущество его должно было исчезнуть с признанием своей новой страсти перед Императрицей. Оскорбленная в своем самолюбии, но вряд ли в сердечном чувстве, Екатерина согласилась на его удаление, и он уехал с Зиновьевой в Швейцарию; там, кажется, или на дороге, они обвенчались. Матушка еще певала песню или романс, написанный Зиновьевой в то время. Он начинался так:

Желанья наши совершились,
И все напасти уж прошли.
С тобой мы в век соединились.
Счастливы дни теперь пришли.
Любим ты мной, и я тобой!
Чего еще душа желает?
Чтоб ты всегда мне верен был,
Чтоб ты жену не разлюбил.
Мне всякий край с тобою рай![10]
вернуться

9

Они были правы.

вернуться

10

Эти рифмованные куплеты, которые нельзя назвать стихами, были однако в моде в свое время, по той же поговорке, что ce qui est trop mauvais pour dire, se chante (что слишком плохо для того, чтобы произносить, то поется), или потому, что они все-таки выражают отдельную страсть, как песенка, прославленная Мольером.