«Отсюда предания переходят в историческую генеалогию, основанную на документах. Вскоре по смерти Владислава, гонение на русские дворянские роды, оставшиеся верными православию, заставило Феодора Блудта (или уже Блудова), со многими другими, покинуть Киев; он перешел в подданство великих князей Московских, с согласия Казимира IV-го и Александра Литовского, как упоминается в трактатах великого князя Василия Васильевича III. Блудовы основались в своей Смоленской вотчине, около Вязьмы, где и до сих пор владеют небольшим имением. Внук Феодора, Борис, был послом Иоанна Васильевича при Крымском хане Сайдет-Гирее. Игнатий Блудов служил товарищем Андрея Курбского, ходил под Казань и в Ливонию, бился с крымскими татарами и с войском Стефана Батория под Смоленском. Назарий. Блудов, прозванный Беркутом, со своими Вязьмичами, из первых отвечал на призыв Троицкаго архимандрита Дионисия, выступив с ополчением к лавре».

«С тех пор история не упоминает о предках наших. Они сошли со сцены вместе с народными деятелями великой эпохи, и тихо жили в своих вотчинах, послужив по нескольку лет отечеству, как бы для успокоения совести. Но предания о борьбе, страданиях и подвигах предков, для охранения целости России и православной веры, хранились в роде Блудовых, переходя из поколения к поколение».

Матушка моя была урожд. княжна Щербатова, и ее происхождение от князей Черниговских с малолетства приучило нас к особенному почитанию святого князя Михаила, замученного в орде за Христову веру, которого мощи находятся в Архангельском соборе, в Кремле. Помню, с каким особенным чувством относилась я к истории первых князей русских, как родственно я сочувствовала прабабке своей св. Ольге, Владимиру Равноапостольному, и особенно Святославу Ольговичу и Игорю Всеволодовичу и полку его; с каким интересом я следила за путаницей происшествий в эпоху княжеских междоусобий, когда стала читать Русскую Историю. Конечно, этим семейным преданиям должно приписать то чутье, которое ребенку указывало на поэтическую сторону этой части истории Карамзина, столь мало ценимую вообще читателями. Сколько сладостных слез пролила я над прелестным эпизодом про подвиги и дружбу Святослава Ольговича и сына Юрия Долгорукого, и как напоминал он мне дружбу Давида и Ионафана в Ветхом Завете! От матушки тоже часто слышали мы о необыкновенном происшествии, случившемся с ее дедом, князем Николаем Петровичем Щербатовым и, как часто, стоя у кивота с образами в ее спальне, я молилась одна или рассказывала моему другу, Кате Воейковой, про явленный образ Казанской Божией Матери, перешедший к нам от этого прадеда.

В родословной своей дед мой написал, между прочим о своем деде так: «Князь Петр Григорьевич в 1671 году пожалован царем Алексеем Михаиловичем в стряпчие; в 1678 году апреля 3-го числа царем Федором Алексеевичем пожалован в стольники; в 1679 году был в Киевском походе, для обороны города Киева и других Малороссийских городов, в Севске и Путивле, в полку боярина и воеводы князя Михаила Алексеевича Черкасского с товарищами; в 1683, 1689 и 1690 годах был в Троицких походах с государями (царями Иоанном и Петр Алексеев.) ради бывших тогда беспокойств в Москве… Скончался в 1704 году». И так, князь Петр Григорьевич Щербатов, стольник царский, переживший смутное время правления царевны Софии, скончался с концом старых порядков России, и сын его, князь Николай Петрович, уже начинает новую службу, по новому порядку вещей, которому он был душевно предан, и значится в родословной: «По именному Его Величества царя Петра Алексеевича указу записан в Преображенский полк солдатом, и того же году (а число года пропущено), пожалован сержантом; того же году пожалован прапорщиком и неотлучно, в продолжение всей Шведской войны, находился при Его Царском Величестве, как на море на галерах, так и на сухом пути; а в 1711 году, за храбрые поступки, особенным Его Величества указом, в тот же Преображенский полк пожалован поручиком. По кончине же Петра Великого, не желая более служить в гвардии, выпущен в премьер-майоры в драгунский Ропов полк, и того же году взял свою отставку».

Всей душою преданный великому человеку, «кем наша двинулась земля», упоенный славою славного времени, ослепленный блеском этого нового мира, открывавшегося перед изумленным взором тогдашней молодежи, во всем обольстительном очаровании науки, силы и гордости человеческой, во всей распущенности нравов и во всем разгуле ума, прадед мой вполне увлекся духом времени или, лучше сказать, духом своего полувоенного, полупридворного кружка, и унесся, может быть, далее других в открытую пучину вольнодумства, почти до отрицания Всемогущего Бога. Его портрет остался у нас. Лицо смуглое и черные, умные глаза, стриженные по-европейски волосы, бритая борода, небольшие усы, костюм немецкий, — придают ему какое-то сходство с самим Петром І-м; но нет открытого и отважного взгляда Петра. Тонкое, слегка насмешливое выражение веселых, несколько прищуренных глаз, и улыбка (далеко неидеальная) довольно грубого рта, у человека, насладившегося своею молодостью без слишком большой разборчивости и сдержанности, носят отпечаток скептицизма и страстности. А все-таки есть что-то привлекательное в этом лице: — это человек недюжинный, этот человек участвовал в оргиях Петра и в пирушках Феофана Прокоповича; но этот человек находился тоже неотлучно при Петре во всю Шведскую войну, и на море на галерах, и на сухом пути, в битве под Полтавой; и по кончине Петра не пожелал более служить, оплакивая, в страстном порыве горести, полководца и царя, которому поклонялся и которого любил, как гения и героя. В какое время именно, не знаю, — в правление ли Меншикова, или Долгоруковых, князь Николай Петрович жил спокойно в отставке в своем семейном кругу (он был женат на Шереметевой), как вдруг, в один прекрасный день, его арестовали и посадили в Петропавловскую крепость. Он не имел ничего на совести и не мог понять, какую на него взвели клевету; ему, разумеется, ничего не объявляли. Это впрочем было обыкновение того времени; но обыкновенными тоже вещами считались тогда пытка и казнь смертная, во всей разнообразности жестокого воображения и жестоких нравов тогдашних. И вот, оторванный от жены и детей, от удобств своего барского дома, князь Николай Петрович, безвинно обвиненный, томился в безмолвном уединении каземата, в безвестности равно о близких своих и о недругах, погубивших его, и в тревожном ожидании мучений и казни, но не искал утешения в забытой им, утраченной вере, опираясь лишь на горделивое сознание своей юридической невинности. Долго, оставленный всеми, без занятия, без книг, без сношений с людьми, упорно крепился он, как философ и стоик, против случайностей жизни и против коварства человеческого, гордо вооружаясь бесплодным терпением, безнадежным презрением к ударам слепой Фортуны — классической богини, вычитанной им в виршах и прозе подражателей эллинских поэтов.

Время шло тяжело и медленно, и никакой перемены не приносило за собой в положении мнимого государственного преступника. Однажды, после длинного, бесконечного дня, проведенного в размышлениях и догадках о вероятно роковой развязке своей судьбы, князь заснул. Уже давно перестали являться ему, даже во сне, прежние светлые картины и лица; уже давно самые сновидения его заключались в тесной рамке каземата; даже спящего воображение уже не имело силы унести его из плена, возвести от тли. Так и на этот раз, во сне князь Николай Петрович увидел себя к своем тесном сыром, тюремном жилье; но мрак темницы редел, как редеет темь в ночи, перед рассветом, гораздо прежде тем займется заря, — и душная атмосфера, как будто легкая струя воздуха, тянула сверху, и ему стало свободнее дышать. Смутное, тревожное предчувствие охватило его, он ожидал чего-то или кого-то, и волнение давно забытой надежды овладело им. Дверь отворилась без обычного скрипа, без раздражающего звука ключа и замков, и вместо единственного посетителя его; очередного караульного, предстал пред ним «некий древний, благолепный муж». Лицо его сияло такой чистой, жалостливой любовью; такой тихий свет и такая атмосфера покоя окружали его, что спящий не мог себе дать отчета в подробностях явления, черты, одежда, все ускользало в неопределенности, перед светозарным выражением любви, кротости, жалости на этом лице. В радостном изумлении смотрел на него князь, и безмолвствовал; и вот послышался тихий, но сладко-внятный шепот: «Ты не спишь, князь Николай», сказал гармонический голос; «ты не спишь, но очи твои держатся, и ты не видишь ни своего положения, ни ожидающей тебя судьбы. Судьба твоя в твоих руках. Ты напрасно ищешь причины твоего заточения в злобе или происках врагов. Люди здесь слепое орудие; твоя печаль не к смерти, не к смерти; а к славе Божией. Князь Николай, забыл ты Бога! Обратись, прибегни к молитве! И Тот, Кто разрешал узы святых Апостолов и отверз темницу их, Тот выведет и тебя отсюда, и возвратит тебя твоей сетующей, молящейся семье». — Князь проснулся, вскочил с постели; все было темно, пусто и сыро в каземате по прежнему. Не было следов видения, но что-то необычное зашевелилось в его душе; смутные воспоминания детства и сладких минут доверчивого умиления, когда в первое число месяца служили дома всенощную, или когда освящали воду накануне Крещения Господня, или когда стоял он полусонный, но радостный подле матери в их приходе со свечою и вербою в руке… Прочь это ребячество подумал он. Неужели я так слаб и опустился в этой темноте и скорби, что стану верить снам и молиться на иконы святых? А порадовалась бы этому малодушию моя бедная княгиня Анна Васильевна: она так часто уговаривала меня хоть «Отче наш» прочесть с нею, когда она усердно клала земные поклоны перед кивотом своим, со всею набожностью своего Шереметевского рода.