Так отшучивался от впечатлений сна князь Николай Петрович; но эти впечатления его преследовали весь день и, вспоминая неземную красоту явившегося ему старца, он невольно искал сходства с знакомыми ликами, изображенными на иконах на стенах Московских церквей. Однако гордость и упрямство взяли верх, и не прочел он ни одной молитвы, даже не сказал про себя со вздохом «Господи помилуй!»
Опять потянулись долгие дни, и ничего не случилось, что бы могло прервать однообразное томление тюремной жизни. Уже впечатление необыкновенного сна сглаживалось из памяти князя, вполне возвратившегося к своему безутешному стоицизму, как вдруг опять повторился тот же сон, во всех своих подробностях; только сияющий лик старца как бы подернулся грустью, и он с тихим упреком выговорил князю за его неверие.
Князь Николай Петрович был потрясен. Так много времени прошло после первого сновидения; воспоминание и даже впечатление этого сна так изгладились из его памяти, что явление нельзя было приписать его собственному воображению. Неужели тут есть что-нибудь сверхъестественное? На этот раз он был вполне озабочен, и мысль его была беспрестанно занята видением; но покориться, смирить себя и свою гордость, заплакать и молиться он не хотел и упрямо крепился. Но он уже не знал душевного покоя, и через несколько ночей опять увидел чудный сон. Лучезарный старец предстал по-прежнему пред ним, но строгость лица его поразила князя. «Очи твои держатся и сердце окаменело, князь Николай», — сказал он, — «а время идет, срок близок: кайся и молись! Ты мне не веришь, ты не веришь в Пославшего меня; поверишь, может быть, вещественному доказательству истины моих слов. Когда поведут тебя на ежедневную прогулку в равелин, идучи по коридору, взгляни на третью дверь от твоего каземата; над нею повешена икона. Попроси офицера снять ее и дать тебе, это образ Казанской Божией Матери. Возьми его, молись, проси заступления Пречистой Девы Богоматери. И опять говорю: веруй, проси, и просящему дастся; будешь освобожден и возвращен семейству, которое молится за тебя. Это мое последнее посещение; меня ты не увидишь более. В твоих руках твоя судьба; выбирай: позорная смерть, или свобода и долгая, мирная жизнь»!
Сновидение исчезло, и с пробуждением закипели мысли и чувства у князя Николая Петровича. Невольно, неодолимо вливалась вера в душу его; и как не боролся с самим собою, надежда и молитва воскресали в его сердце, хотя гордость не допускала еще слов на его уста. День, другой, он шел по коридору, и только досчитывал до третьей двери, но крепился и не поднимал глаз вверх. Однако не утерпел, и один раз решился посмотреть. Какой-то маленький, темный четырехугольник точно чернел над дверью; но князь не погрешил против дисциплины: ничего не спросил у дежурного офицера; однако этот четырехугольник тянул и манил его к себе ежедневно, а по ночам, догадки о том, точно-ли это изображение святое, и именно Божией Матери, как было сказано ему во сне, мешали ему спать. Наконец он решился попросить снять этот образ и позволить ему взять его к себе. Дежурный офицер позволил; и когда, оставшись один в своем каземате, он стал разбирать и чистить образок, вышло, что это точно изображение, называемое Казанской Божией Матерью. И это вещественное доказательство истины слов, слышанных во сне, или, скажем лучше, святое действие благодати неистощимой любви Бога к грешному человечеству, согрело сердце князя Николая Петровича и открыло ему глаза. Уверовал он, как Фома, пал ниц, и со словами «Господь мой и Бог мой!», полилась, из глубины пробужденной души его, горячая мольба и благодарение; и мир, и покой, и свет разлились в упрямом, смущенном уме. Чрез несколько дней пришел приказ возвратить его на волю; так же без всяких объяснений последовало его освобождение, как прежде, последовал его арест.
Князь Николай Петрович взял с собою образ, сделал на него золотой оклад, и перед кивотом, куда поставил его, он читал с своею княгиней «Отче наш» с такою же верою и усердием как сама Анна Васильевна, дочь благочестивого Шереметевского дома. И конечно, отец мой и мать с не меньшей теплотою и чистотою веры молились перед этой фамильной святыней, которою дед мой благословил свою любимую дочь, Анну Андреевну, мою мать.
Эта княгиня Анна Васильевна была дочь Василия Петровича Шереметева, родного брата фельдмаршала, первого графа того имени. Князь Николай Петрович Щербатов не только был близок к Шереметевым по родству, но и по образу мыслей и политическому направлению. Ни тот, ни другой не были приневолены Петром принять новые порядки: они сами, по доброй воле, по убеждению и увлечению, совершенно принадлежали к сторонникам европейского просвещения и всей душей предались заветным мыслям Петра. Что они «смело сеяли просвещение» и между женскими лицами своего семейства, доказывают Записки дочери фельдмаршала, кн. Натальи Борисовны Долгоруковой, написанные так непринужденно, просто и хорошо, что дай Бог и в наши дни таким русским слогом писать. К этой привлекательной и достойной удивления героини супружеской верности и любви брат ее граф Петр Борисович относился нехорошо, можно сказать, жестоко. Когда Наталью Борисовну просватали, ему было только 17 лет; отказать всесильному временщику, который умел понравиться сестре, не было никакого повода, и даже было бы небезопасно. Но политические страсти были в полном разгаре, и члены Верховного Совета, равно как и сам блистательный, высокомерный князь Долгоруков, были вообще ненавистны. Долгоруковы и Голицыны уже замышляли олигархию, а Шереметеву не полагали дать в ней участия. Он следовательно не был связан ничем, а самый план их был в высшей степени противен всему дворянству в России, как батюшка очень часто слыхал от старожилов в детстве. Смерть Петра II и падение Долгоруковых еще умножило нерасположение Петра Борисовича против этого брака, и он употребил все усилия, чтобы удержать сестру и спасти ее от грозившего несчастья. Но она страстно любила жениха и не хотела изменить данному слову в минуту недоумения, колебания, когда не знали еще, как примется предполагаемый переворот. Это благородное упрямство, кажется, поссорило ее с братом; она сама жалуется на своих родственников в своих Записках, и я никогда о ней не слыхала в детстве, как о других членах этого близкого нам семейства, и только в последствии, когда уже выучилась читать, узнала трогательную повесть ее жизни и стала гордиться мыслью, что она была родственницей наших предков. Замечательно, до какой степени были ненавистны большинству дворянства всякие попытки к олигархии, всякие аристократические выходки в России; а между тем, они-то именно и повторялись у нас — боярами-перелётами, принявшими польские воззрения во время избрания Михаила Феодоровича, равно как и полуобразованными, гладко отшлифованными на европейский лад князьями верховными, мечтавшими о шведских порядках при восшествии Анны Иоанновны, и наконец не очень высоко образованными, но весьма благовоспитанными господами наших дней, мечтающими об английской Палате Перов. Даже наши малообразованные и совсем необтесанные приверженцы молодой России, поклонявшиеся Парижской коммуне (за две недели до ее падения), за ее требование, чтобы право голосования оставалось в руках городов и лишило бы голоса этих грубых, невежественных крестьян, даже часто великие реформаторы de l’Internationale метят в олигархию, в правление меньшинства, аристократии интеллигенции, разума. Как хороша интеллигенция, увидели мы в Париже; как основателен разум, свидетельствуют посмертные Записки Герцена, так забавно разоблачающие всю несостоятельность наших эмигрантов. И на все эти попытки большинство дворян отвечало противодействием; а народ — упрямством твердого бездействия или поучительной насмешкою, как случилось еще недавно, когда, обратясь к работникам у какого-то строющегося дома в Петербурге, один из шумевших на улицах студентов 1862 года сказал: — смотрите, нас ведут в крепость! — и получил в ответ: — Туда вам и дорога! — Порою, приходилось и похуже нашей аристократии, когда случится, народ опьянеет, так сказать, теряет свое отличительное Русское свойство — здравый рассудок. Так было при Стеньке Разине, при Пугачеве, при Железняке. Вообще, масса дворянства и весь простой народ понимали доселе, что все эти предполаемые нововведения не идут к нашему строю жизни, и что много государей (даже порядочных) хуже одного даже дурного. Как будто столетия междоусобий и беспорядков и близкая гибель земли в междуцарствие оставили такие глубокие следы в истории нашей, что бессознательно проникнут ими весь русский люд и ставит единство власти также высоко, как единство земли. Дай Бог, чтобы умели осмыслить в нас эти убеждения наши учители и правители, и дали России терпеливо дойти до того нового строя политической жизни, до которого не могут достигнуть чужие народы ни кровью своею, ни своею цивилизацией; и в его же основу ляжет та вера, коей главное учение состоит в божественных словах: «Любите друг друга!» Но для такого воспитания России нужно было-бы новое министерство, которое д’Ацелио так метко называет: Ministerio dell'esempio, «министерство хорошаго примера»; а возможно ли составить хоть департамент такой при министерстве просвещения или внутренних дел? Увы, тяжелый грех берем на себя мы, все и каждый, считающие себя честными людьми и подающие такой бедственный пример нашей распущенностью, ленью, непостоянством и легкомыслием!