— Ты-то, Алеша, здесь ни при чем, и ты, Катя, тоже — я не о вас говорю. Я всегда любил вас, не знаю, кого больше, обоих любил. И не жалуюсь на то, что ваша любовь была для вас счастьем, а для меня — бедой. Вы никогда не платили мне за мою любовь недоверием, подозрением… Вы — нет. Потому-то я и мог так долго держаться. Ведь правда, я всегда хорошо держался при таком несчастье? И ничто не могло убить моей любви. Потому что я действительно любил и был верен… И теперь люблю… Это ничего, что мне тяжело говорить. Мне всегда было тяжело, но говорить все-таки легче, чем молчать.

Алексей Савичев и Катя склоняются над Родионом Костецким. Он шевелит губами, но слов не слышно. Голова уходит в подушки, подбородок подымается все выше и выше… Что он хочет сказать? Глаза закрыты, выпуклые веки резко очерчены, как на бронзовой маске.

Костецкий открыл глаза, увидел над собою лицо Катерины Ксаверьевны, — сдерживая рыдания, Катя сжатыми губами приложилась к губам Родиона, — он еще почувствовал ее поцелуй, облегченно вздохнул, голова его завалилась набок и подбородком уперлась в острое, исхудавшее плечо.

4

Фотографии высохли. Варвара обрезала их и завернула в свежий номер фронтовой газеты.

Капитан Петриченко долго не мог понять, зачем фотокорреспонденту Варваре Княжич генерал Савичев.

Адъютант осунулся, как после длительной болезни. Варвара не узнавала в нем того розового капитана, который вежливо принял ее, когда она прибыла, а потом и совсем радостно встретил на пороге этой избы, когда она пришла по вызову генерала. Живые глаза Петриченко уже не играли, они стали совсем тусклыми, словно выцвели или выгорели на солнце, черный шнурочек его бровей, казалось, был наклеен на лицо неумелым гримером.

«Что с ним случилось? — подумала Варвара, ища слово, в которое вместился бы теперешний Петриченко, и сразу же удивленно нашла его, оно очень точно отражало ту перемену, что произошла с адъютантом: — Серый… Он же совсем серый!»

Превращение, случившееся с адъютантом генерала Савичева за тот короткий срок, что прошел между их второй и этой третьей встречей, тем более поражало Варвару, что она не знала причин, превративших розового Петриченко в серого.

Равнодушие было во всем, что говорил и делал Петриченко. Он не мог и не хотел его скрывать. И вправду, он был ко всему равнодушен. Еще недавно он любил свои обязанности, считал их по-настоящему нужными и исполненными важного значения. Ему казалось, что телефонные звонки, вызовы подчиненных к генералу, записывание распоряжений, напоминание о разных делах, подготовка различных бумаг и другие поручения генерала заполняют его жизнь и делают ее интересной и содержательной. Но после того, как Петриченко стал невольным свидетелем разговора Савичева с женой на завалинке под окном приемной, после того, как Володя уехал по назначению в свою часть, все, что ранее казалось Петриченко интересным и важным в его адъютантских обязанностях, вдруг сделалось для него неинтересным и лишенным всякого разумного содержания. Петриченко продолжал звонить по телефону, вызывать людей, нужных Савичеву, докладывать и записывать, но все, что раньше он делал с увлечением и любовью, выполнялось теперь с равнодушием и отвращением, настолько откровенным, что это не могло не броситься в глаза Варваре Княжич. Варвара даже пожалела Петриченко, правда особой жалостью, в которой был оттенок превосходства. Она не могла, вернувшись с плацдарма капитана Жука, не чувствовать своего превосходства перед Петриченко. Сидя в тихой генеральской приемной, он не мог знать того, что знала она, и поэтому был, с ее точки зрения, достоин жалости,

— Я выполнила задание генерала, — сказала Варвара.

— А, вы насчет этого танка, — равнодушным голосом сказал серый Петриченко, наконец поняв, о чем говорит Варвара, и, по-видимому, только теперь по-настоящему узнав ее. — Сфотографировали? Долгонько же вам пришлось!

Варвару задело, что капитан Петриченко забыл о том, что ей было поручено сфотографировать танк.

— Там обстановка была неблагоприятная, — пробормотала она, все еще не выпуская из рук завернутых в газету фотографий.

— Ну ясно! — Петриченко половинкой бритвенного лезвия, вставленного в специальный зажим, раскрывавшийся, как перочинный ножик, тщательно оттачивал в это время красный карандаш. — А когда она бывает благоприятной? Вы оставьте снимки, я передам генералу.

Конечно, она не рассчитывала, что ее встретят с полковым оркестром и генерал Савичев объявит ей благодарность — за что ж тут благодарить, раз она так недопустимо опоздала, но все-таки капитан мог бы не иронизировать: что он знает про обстановку на передовой, сидя тут и оттачивая карандаши для генерала?

— Ну что ж, — вздохнула Варвара. — Возьмите, вот они…

Петриченко кончил чинить карандаш, взял из рук Варвары сверток со снимками и положил его перед собой на столе.

— Плохо делают у нас карандаши, — сказал он неожиданно. — Уже до половины стесал его, а он все крошится… Танки умеем, самолеты умеем, а карандаши не умеем!

Петриченко посмотрел на Варвару и, видно, прочел на ее лице все, что она думала сейчас о нем, потому что вдруг покраснел и начал торопливо развертывать газету.

— Посмотрим, что вы там нафотографировали, посмотрим!

Петриченко старался говорить нарочито бодрым голосом и выказывать интерес к снимкам, но Варвара понимала, что и интерес и бодрый голос у него деланные, что ему не нужны ни она, ни ее снимки. Он все время поглядывал на дверь комнаты генерала и, когда заметил, что Варвара обратила на это внимание, сказал:

— Генералам тоже нужен отдых, как по-вашему?

Петриченко небрежно разложил перед собою снимки. Деланное любопытство сменилось на его лице таким же деланным разочарованием. Снимки как снимки. Каждый, кто хоть немного умеет фотографировать, привез бы такие, пускай она не притворяется, что это так тяжело и сложно. Но постепенно деланное любопытство исчезало с лица Петриченко, оно становилось простым и искренним, таким, каким Варвара видела его перед поездкой на плацдарм. Он взял один снимок за уголок и начал внимательно разглядывать, отклонив от света, чтобы не блестела глянцевая поверхность бумаги. Варвара следила за Петриченко и не могла понять, что так заинтересовало капитана. Что он там увидел? По правде говоря, не очень удачный снимок, глубины нет, все смазано, только танк удалось поймать в фокус, но ведь ей и нужен был танк, ни о чем другом она не думала.

— Слушайте! — вдруг закричал Петриченко, не отрываясь от снимка. — И все это вы… вы сами?

— Да уж сама, — улыбнулась Варвара. — А что?

— И этот снимок тоже? — продолжал волноваться Петриченко.

— А что вы там увидели?

Варвара протянула руку, теперь они держали снимок вдвоем. Глаза Петриченко блестели, он тыкал мизинцем свободной руки в снимок и, уже не сдерживая голоса, забывая о том, что за дверью в комнате отдыхает его генерал, повторял:

— И это? И это тоже вы?

— Да уберите вы свой палец! — раздраженно выдернула у него снимок Варвара. — Я же ничего не вижу.

— А тогда вы видели?

В глубине снимка, справа от «тигра», за сплетением неотчетливых, будто размытых линий, которые в натуре были, наверное, стеблями какой-то кустистой травы, Варвара увидела то, на что не обратила внимания, печатая снимок, и не видела во время фотографирования. Размазанный, едва заметный на снимке немецкий солдат подползал к танку, вытянув вперед руку с автоматом. Варвара охнула от страшной догадки. Неудивительно, что она не заметила немца. Ей было не до того, ее интересовал только танк. Она сразу поняла: если объектив увидел автоматчика, значит, и автоматчик видел ее… Почему же он не стрелял? Хотел взять живьем? Не успел?

«Мы вас будем прикрывать в случае чего», — услышала Варвара хрипловатый голос Шрайбмана и закрыла глаза, чтоб не видеть размазанного немца на снимке. Шрайбман не дал ему доползти до нее, Шрайбман вылез из своего окопа, чтобы предупредить его выстрел своим выстрелом, — теперь над Шрайбманом уже холмик земли…