«Господи, царь небесный!» — слышу я шепот; хочу поднять голову, но впереди затихло, и прямо, в нескольких шагах от себя, вижу чужие и злые, как у пса, глаза: чужой крадется, тыркая черным бульдогом. А подле еще, и у всех на фуражках алые канты.
«Враги! Смерть…» — вспыхивает в моем сознании и, вдруг позабыв обо всех, угнувшись хорьком, бегу к близким воротам.
«Трах… тах… тах…»
Бегу сломя голову, крепко зажав в руке шпагу: кто-то в лисьей ротонде, завидя меня, бросается к плахам и падает ниц. Двор, как пропасть, оглох, ослеп, и стук сердца слышен до самых, кажется, крыш.
Прорвалась через двор в калитку я. Новая улица. Лицо задает снежными шматками: казаки! Проскакали. Наконец, догадалась, бросила шпагу я. Но стало жалко, вернулась, сунула куда-то в подворотню.
— Ты… кто?.. — окрик над ухом.
Солдат с винтовкой, сер, как зимняя белка, и губы, как студень, дрожат. Почему-то один, почему?
Молча налетаю на него и чую: зубы мои, как у волчицы, ощерились.
— Палач! — кричу в лицо солдату. — Людей… людей убивать?! Братьев своих!
Он пятится, таращит на меня глаза. Плюю с маху в рожу ему — и дальше, дальше.
Влетаю к себе в коридор. В соседнем углу женские вопли. А у нас в горнице…
Дед мой, дедушка Панкрат Максимыч! Сидит старик на скамье, качается из стороны в сторону, и у ног его… распластанный Спас.
Борода у деда в темных сгустках крови — его, чужая? Лицо, как кумач, а лоб снежится и потный, в потной студеной росе. Что-то про себя шепчет, а что — не понять, и в глазах истошная жуть… Молча кидаюсь к нему, тормошу, обнимаю. Потом, выпрямляясь, кричу сама не своя:
— Ну, попадись теперь!..
Это угроза. Тогда вся грудь моя будто динамитом была начинена, чудилось, стоило лечь мне под дворец, и гранитный дворец на Неве взлетел бы, как хлопок из-под валиков.
Но так сгоряча казалось мне вечером девятого января подле старика с его поздним прозрением.
На рассвете следующего дня, проходя по улицам, уставленным патрулями, поняла я: нет, нет, какой там динамит! Мышь я, но у этой мыши острые зубы, такие зубы, что и динамиту не уступят…
И вот принялась я за работу, я, мышь, вместе с тысячами других… Точили и грызли мы под царем сиденье его годами, пока… не рухнуло!
Бармашева смолкла, упершись глазами в черный, дышавший соленою влагою морской простор.
Затем поднялась с гранита:
— Однако идем, поздно… Когда-нибудь расскажу о годах подполья… Ну, да тебе это не внове… Эх, суровое было времечко, а вспомнить радостно!..
[1910—1923, 1954]
НА ЗЕМЛЕ
Когда-то весь Заволок, хотя и слыл он на Алтае за деревню, в горсть собрать можно было. Заседатель, заглядывая сюда, так и говорил заволокцам: «Да я вас, таких-сяких, в кулак всех и — по ветру!» Не ядреное было селение, но за себя постоять могло. Даже перед начальством. По другим местам старцы-начетчики только и знали, что от вражеского ока книги старого обряда прятали, а в Заволоке всё на виду.
Примчится кто-либо из начальства, пошумит для порядка, пугнет попом-миссионером и — прочь. Знали заволокинские, как гнев власть имущих в ласку обращать: покой-то дороже золота.
Жители тутошние считали хозяевами себя. «Наши предки, — повествовали они, — еще при царице Катерине земли эти заняли. Жители мы что ни на есть коренные!»
Самым почетным человеком в Заволоке был старец Анисим Бирюков. Двор Бирюкова — хоромы, а в хоромах тех — молельня, а в молельне — все богатства староверья: крест осьмиконечный литого серебра; чаша в золоте, четьи-минеи времен незапамятных; апостолов послания, киноварью расписанные.
Старший сын у старца — богатырь. Павлу под пятьдесят, а он дедову соху — парой кони еле тянут — так и пошвыривает на пашне. С медведем такому повстречаться не страшно.
Поднялись годков этак пяток тому назад алтайцы против Заволока. Горько стало инородцам: затеснили их мужики, с самых тучных пастбищ изгнали, к матери Катуни на локоть не подпускали. И вот собрались с духом алтайцы, вооружились батожками, да и нагрянули к Заволоку. Тут и отличился Павел, сын Анисима. Первым к косоглазым вышел.
— Пошто пришли, н-но?!
Так взревел, что и заседателю завидно стало бы.
Смутились алтайцы.
— Гости пришли, гости! — закричали передние.
— В гости? — ухмыльнулся Павел. — А для чо же, басурмане, оружие с вами?..
Выскочил из толпы один, тощегрудый, старенький. Не выдержал: плачет, косички крутит, кричит Павлу наголос:
— Жюлики ваша, жюлики!.. Землю грабил, Катунь брал, к шишам гнал… Жюлики!..
Дрогнули алтайцы, ощетинились, и быть бы тут побоищу, да нашелся в одночасье Павел.
«Господе Исусе!» — покрестился, крякнул и со всей силы отпустил старику оплеуху.
«А, кудайым!» — вырвалось у толпы, а Павел, сбоченившись, как есть один, не оглянувшись даже, пошел на врагов. Двинулась за ним и вся громада заволокская.
Тут и разбежались алтайцы кто куда без крика. Утащили за собой и старика полумертвого.
Говорили с той поры о Павле:
— Орел у нас Павел… Как войнишка с Алтаем была, первым за мир постоял!..
Павел долговяз, нескладен. Длиннорук он, буен волосом, тяжел и угрюм в слове, а глаза отцовские: сини, молоды. Все в них по-ребячьи открыто. Кажется, загляни хорошенько, так и донышко увидишь. Только в сердцах, злобясь, темнели, колючим огнем наливались глаза Павла. Так было и в тот раз, на зимнего Николу, как прибыл из Бийска за пушниной Прокл Кучурла и разговорился о всяких недобрых новостях.
Раз в год гостевал купец в Заволоке, и народу стекалось к Бирюковым пропасть: каждому охота послушать, что на белом свете деется. Собрались и тут. Долго о всякой всячине молол гость, а на закуску, прищурившись, выпалил:
— Ну, братцы, теперь доржись за грядушку!
Притихли вокруг.
— Чего еще, выкладывай, — попросил Анисим.
— А и выложу, за мной не станет… Только худое слово у меня!
Отпил Прокл кваску, обсосал не спеша усы, да и оповестил:
— Так что гостенечки к нам из-за Каменного Пояса жалуют, на земли наши садятся, деревни свои обосновывают.
Загудели люди:
— Каки-таки гости, где садятся, по чьему приказу?..
Торговый человек закачал головою.
— Эх вы, глухари! Сидите, как ведмеди в берлоге, а у Сросток две заимки построились, да и повыше, бают, селение налаживается… Люди идут дошлые, начальство же не сильно, похоже, обижает их… Почему так? А потому, что много от них, мужиков тех, беспокойства на родных-то землях… Кому? Известно кому: господам помещикам!.. Слышали, чай, чего натворило крестьянство-то там… опосля войны с японцами?!
— Как не слыхать, слыхали! — подал голос Анисим. — У нас тож происшествия всяки были с суседями нашими, алтайцами… Вон он, Павел-то, сынок-то мой, первый о ту пору за мир постоял… Ну, ин ладно! Ты вот, Прокл Ермолаич, насчет Сросток помянул… А не слыхал ли, какой они, тамошние-то новоселы, веры доржатся?..
— Веры христианской, а только не вашей… Из Бийска попа просят… Однако ж не в том беда!
— А в чем?
— Да вить их тыщи прет! — воскликнул Кучурла. — Поймите вы — тыщи! Всю вашу Катунь полонят…
— Но? — поднялся в углу Павел.
— Скрозь все погрызут!..
Воззрились мужики на Павла и видят: потемнели ясные глаза его, колючим огнем брызнули.
— Чего зря болтать… Не бывать этому!..
Громыхнул, как камень повернул.
И примолк торговый человек Прокл Кучурла.
Минуло с того разговора около двух лет. Стоял май на дворе. С пахотой эту весну управились рано: вольготничали заволокцы. У Аввакумовых дочку сводом свели с Яковом Устиновым из Бухтармы. Старец Анисим обряд совершал, был в ударе, много по книгам читал, — разомлели гостенечки вовсе.
Праздновали три дня свадьбу. Пили годовалую травянуху, скакали по долу на рысаках, пели вечерами хором об Исусе Христе, ходящем по земле в белых ризах.