«Вон он, крючок-то, бечева в углу!..»
Но… чудное дело! Бечеву я сыскала и петлю смастерила, а на крюк глаз поднять не могу. Прошла к постели, осела, сижу. Сижу, и видится мне, как буду лежать в гробу я, как сложат мне руки на груди и каким лицо у меня станет — белым да скорбным…
И принялась я плакать. Плакала о себе, как о ком-то чужом, перебирала в памяти все дни, все дела, все мытарства Груняшки, сироты круглой.
Застучали в дверь.
«Дед».
Молча вошел старик, зорко окинул горенку, про себя хмыкнул.
Как сейчас помню: стояла я, прижавшись к кровати, вся исходила дрожью, а старик, не крестясь, — в первый раз, входя, не крестился, — подошел к столу, суетливо сдунул соринки.
— И-ах, лежебока, целый день сидела, со стола не убрала. Полы-то, полы! И печь холодная…
Говорил так бранчливо, а в голосе — ржа, и глаза на меня не глядят.
— Без обеда осталась? Да и ах ты, дурашенька!.. Вот, поешь тут… Припас кое-что… Ситник, видишь? Колбаса краковская, с перцем… А это что? Почто бечеву-то на крюк? Умная голова! Кто же белье в избе сушит… Тебе бы на чердак, на чердак снести, на мороз-от белье-то…
И, ко мне в лицо заглянув, голосом новым:
— Сядь-ка сюда!..
Сам — на постель, руку на плечо мне:
— Слышь, Груняха, дело какое: забастовка у нас… Вся фабрика стала!..
— То есть как это стала? — вскинулась к деду я. — Почему такое?
— Известно почему!.. Прибавки просят… Расчет правильный чтоб… Штрафы поскинуть… Обыски прочь… Сокращенье рабочего дня…
Проглотил старик слюну и дальше:
— А этого, слышишь, диколома этого, приказчика… убрать в одночасье требуют, чтоб и духу его не было… Пунктом проставлено, неукоснительно…
Посмелей заглянула в глаза старику я, вижу: близкие, родные!
— Ужели… поднялись?..
— Все, внучка, все!
— И этот, как его, Опарин Ванятка?
Был такой во дворе, на складах у нас, юла и угодник, забитый вовсе.
— И он, а то как же? Коль лед пошел, всем льдинкам плыть…
— А что же дальше-то будет?
Сразу о себе позабыла я, и до полночи говорили мы с дедом, о людях тревожились.
Нет такого у человека горя, чтоб оно не растопилось в тревоге, в борьбе, в горе общем.
С вечера думалось мне, что вовек не посмею выйти на люди, а утро пришло, потянуло к ним без оглядки.
— Идем, идем… — одобрил и дед. — Узнаем по крайности, что и как!..
Шли мы вовсю, но, завидев вдали у фабричных ворот толпу, запнулась я.
— Ты чего?
Покосился дед, понял меня, рукой махнул.
— Вот-то дура! Не купецкая дочь — на себя все глядишься… Эвон, чего у ворот, смотри!..
Стыдно мне стало, побыстрее пошли, и сразу, как только воткнулись в толпу, спокойно за себя мне стало. Да уж и некогда было глядеть на себя.
— Это кто говорит-то? — спросила соседа я, указав на оратора: взобрался на скамью у самых ворот.
Сосед — в картузе с козырьком подгрызанным — узнал, руку пожал мне «Аграфене Петровне». Объяснил:
— Гришка Подморов речь держит, из трепальной, знаешь?..
А Подморов выкрикивал густо да злобно, распекал будто кого:
— Не уступим чертям! Стоять так стоить! Будет, потерпель на скамью Варвара, ткачиха, и с удивленьем слушала я знакомую бабу: та и не та, каи!
На место его взобралаская-то новая… Да и все вокруг новые, пораспрямились как-то, зацвели.
— Товарищи! — говорила Варвара. — Мы шлем депутацию на бумагопрядильню Штиглица и к другим тоже… Пусть присоединяются! Сообща ничто не страшно! Сообща одолеем! Так говорю?..
— Так, так!.. Верно!.. — ревели вокруг, и я не сдержалась, подняла свой голос:
— Чего требуем?..
Варвара услышала.
— Восемь часов! — начала она зычно выкладывать. — Отмена ночных! Отмена сверхурочных! Повышение оплаты! Полная плата за время болезни…
Люди подхватывали каждое слово, точно в мяч играли:
— Так! Верно!
Иные заливались ребячьим смехом, подталкивали друг дружку: вот, мол, как у нас!
— Не больно ли много?.. — раздался вдруг возглас. И все повернули на голос головы, зашикали дружно:
— Эй, помолчи там!..
А Варвара прибауткой — свое:
— Проси больше, купцам горше!..
— Правильно!.. — грохнули в передних рядах, заулыбались, задвигались.
В эту минуту поднялся подле Варвары человек из чужих, в пиджаке с отворотами. Вскинул он руки и начал:
— Товарищи! Социал-демократы готовы вместе с вами на борьбу, на смерть!..
При первых же словах человека этого взыграло у меня под сердцем.
«Так вот они, социалисты, еретики…»
А человек продолжал:
— Товарищи! Вы не одни… Позавчера на Путиловском объявлена забастовка. Рабочие требуют возвращения уволенных… Мы, социал-демократы…
Он не закончил.
От заборов с воплями ринулись подростки:
— Полиция!..
В толпе забурлило, а я, как шальная, челноком — к воротам: хотела вблизи увидать «социалиста, еретика»… Столько искала!..
Но люди хлынули от ворот, еле на ногах устояла я. Социал-демократ пропал, и мы, как горох, в разные стороны.
— Спокойней, спокойней! — командовал кто-то.
— Из Общества человек! — пояснил мне сосед, указав в сторону голоса.
Первый раз в жизни, возвращаясь домой на покой, чувствовала я себя как бы на корабле в море: двигаюсь вместе с другими, идем на всех парусах в новый, светлый край.
И главное, не одна я! Нас много, нас столько, что вот могли бы запрудить весь Невский, опрокинуть дворцы, обратить в бегство всех расфранченных господ и… Но еще не знала я, что могли бы мы сделать в завершенье всего.
Дедушка вечером по-обычному ползал у икон, причитал что-то свое о небесном, а мне было и сумно и тревожно, но от прежней горечи след простыл.
Ложась спать, сказала я деду, чтобы быть по душе ему:
— В это воскресенье почищу вам Спаса…
Так бы, может, и сделала, да случилось в воскресенье такое, что не то что об иконах — о всем своем прошлом забыла я: сызнова в муках на свет рождалась, с тысячами единоутробных вступала на путь новый.
Много лет прошло с тех памятных дней, а и теперь вижу, какие тогда были мы безглазые.
Как тулово без головы: сил-то в нас много, и чуяли правду где-то, а где — не видели. Так, зажмурившись, шли мы вперед, без разбору, как ноги несли.
Шестого января вечером дед мой, покончив с молитвой, не лег, как обычно, в постель, а присел у стола и начал:
— Груня! Сорок лет с фабрики на фабрику мыкался я… Искал все, где лучше… Насмотрелся дотемна в очах, понатерпелся до ломи в костях… А лучшего не нашел!.. Видел людей я всяких, видел заводчиков многих: буйных и хитрых, хитрых, как змеи… И вот говорю: все они, черти, на один манер, и дух их признаю за десять верст!..
Говорил старый долго, а кончил ничем: принялся высчитывать, сколько теперь, если дадут нам восемь часов, должны вернуть нам за лишки в давнее время.
И, помолчав:
— Наши завтра гуртом идут на собрание энто… Царю грамоту вырабатывать будем… А ты… не ходи!.. Бог ее знает, что станется… Не бабье то дело!..
Смолчала я деду, а на другой день, только-только стемнело, хвост в зубы — и айда!..
Дом двухэтажный. От дверей вдоль улицы лентою люди: и чужие и наши. Прилипла к одной артели я. Слышу, говорят:
— А почто пришли? Нам студентов, курсисток не надо!..
— Голову только морочат!..
Вижу — двое в сторонке: он в пальтишке, в рваной фуражке, она — под платочком, глаза у обоих не наши — больно смышленые.
— Ай вам места жалко? — говорит та, чужая, бойко.
— Не жалко, а только от вас, социалов, беда одна!..
Вот оно что… Придвинулась я ближе к тем двум, локоть об локоть стою, не дышу.
— Молодушка! — говорит мне тот, что в фуражке. — Что тут такое?..
«Ну, чего притворяешься?» — подумала я и — вслух:
— Нешто не знаете? Царю составляют грамоту… Насчет правов!..
— Царю? — вмешалась девица, посдвинув платочек. — О правах?.. Их-хо! права-то не просят, права добывают… своими руками!..