Но Танечка наконец-то поборола свой смех, глубоко и облегченно вздохнула и даже словно бы прорычала, выдыхая воздух из груди. Нос и щеки у нее были пунцовые, а губы такого же цвета, как и недопитый кагор в стакане, и она сказала, осторожно трогая свои щеки:
— У меня щеки болят. Я вся горю совершенно...
— Ну хватит тогда... больше не будем смеяться. С ума сойти! Я, кажется, в жизни так не смеялась.
— Джесси, нам грогу стакан! — пропела басом. Танечка и подняла стакан, в котором остался кагор. Но Марина Александровна перехватила этот стакан.
— Нет уж! — сказала она.— Этот стакан Джесси налила не вaм, a нам... Грогу стакан.
И, расплескав вино, випила сама: она была привычнее Танечки в этом веселом занятии и не боялась за себя.
— А тебе хватит, милая моя,— сказала Марина Александровна, смутив вдруг девушку, которая, услышав этот строгий тон, стушевалась, и глаза ее заплыли стыдом.
Но она поборола этот неожиданный стыд и смущение, засмеялась опять и сказала с залихватскостью:
— Не дают бедной девушке напиться? Придется в море утопиться! — И уже спокойно продолжала: — Если завтра будет солнце, я обязательно искупаюсь. А потом мы пойдем за дикими тюльпанами.
— Если будет солнце,— согласилась с ней Марина Александровна.
Когда наступила тьма, дождь перестал, и сделалось очень тихо на земле. Стало слышно, как успокоенное море мерно накатывалось слабой волной на берег. Этот шум был далек и глух, и паузы между накатами были долги. Иногда вдруг казалось даже, что море совсем утихло в больше уж не омоет волною каменистый берег. Но волна приходила, как затаенный вздох, и с приглушенным шумом шипела, бесследно исчезая в тишине.
А с черепичной крыши редко падали словно бы загустевшие, тяжелые капли, чмокая мокрую землю.
Танечка ворочалась на железной кровати, ржавые пружины под ней противно повизгивали и скрежетали, и она вздыхала всякий раз шумно и безнадежно.
— Ты чего не спишь? — спросила Марина Александровна.— Тебе плохо?
Танечка притихла, а потом выдохнула с какой-то шумной безнадежностью:
— Не-ет... Стараюсь, а ничего не получается. Я бы с удовольствием пошла сейчас гулять.
— Сейчас темно и скользко.
— А я бы все равно пошла,— сказала Танечка с глухим упрямством.— А что, если нам завтра позвонить в Москву?
— Можно и позвонить. Соскучилась?
— А вы?
— Еще не успела.
— А я бы позвонила на вашем месте.
— Думаешь, я застану своих мужиков дома? Как бы не так! Впрочем, попробовать можно. А сейчас постарайся уснуть, будет хорошее утро, а мы с тобой проспим. Жалко.
— Ничего-то мне не жалко,— сказала вдруг Танечка, и опять пружины под ней заскрипели в тишине с визгом и грохотом.— Ненавижу свою кровать!
Она сказала это так, как будто речь шла не о кровати с железной пружинной сеткой, а о каком-то живом существе, мучающем ее по ночам.
Марина Александровна улыбнулась и промолчала. «При чем тут кровать?» — подумала она. А Танечка опять шумно вздохнула.
— Ну что ты вздыхаешь? Ну давай о чем-нибудь поговорим, если не спится. Зажги свет, почитай. Я, между прочим, люблю рассказы Нагибина. Ты читала?
— Читала,— сказала Танечка.— Вы знаете, о чем я сейчас жалею... Ну, может быть, не жалею... думаю просто... Я думаю, если Володька в прошлом году не поступил бы в институт, если бы провалился, то его бы забрали в армию и он бы сейчас где-нибудь служил.
— Ну и что? — удивленно спросила Марина Александровна.
— Ничего... Просто служил бы, а я его ждала.
— Но ведь он мечтал учиться в этом институте.
— Все мечтают... А все-таки было бы лучше, если бы его забрали в армию.
— Странно ты рассуждаешь... Они ж там проходят военное дело, и он будет, когда кончит, офицером запаса. Для армии-то лучше, если офицерами могут стать в случае чего люди с высшим образованием... Чушь какую-то ты говоришь! Даже слушать не хочется. Спи-ка ты лучше.
Неожиданно для себя Марина Александровна разнервничалась, сон у нее пропал. Танечкины рассуждения каким-то странным образом оскорбили материнские ее чувства.
— Ты так это говоришь,— сказала она опять,— будто он в институт поступил, чтобы избежать призыва в армию. Как же так можно! Ты ведь знаешь, он мечтал об этом институте. Чуть ли не с седьмого класса. Ты должна это лучше меня знать.
— Вы меня не поняли, Марина Александровна,— услышала она тоже взволнованный голос Танечки.— Я это просто так сказала, для себя. Я, конечно, рада за него...
И Марина Александровна услышала вдруг жалобный всхлип. Она тут же встрепенулась, соскочила с постели и присела на краешке скрипучей кровати, на которой плакала Танечка.
— Перестань,— шепотом попросила Марина Александровна.— Это я во всем виновата. Тебе нельзя было пить этот кагор. Он, конечно, вкусный и сладенький, но на тебя плохо подействовал. То ты хохотала, как дурочка, а то вдруг разревелась. Ну прости меня...
— Это вы меня простите,— отозвалась сквозь слезы Танечка и хлюпнула мокрым носом.— Я ж понимаю, глупо так думать... Глупо ужасно все... И отвратительно.
— Завтра я обязательно позвоню в Москву,— говорила шепотом Марина Александровна, легонько похлопывая размякшую вдруг от слез девушку, которая хлюпала носом и никак не могла успокоиться.— В конце концов ничего еще пока не случилось,— говорила она, стараясь поверить в то, что говорила.— И вообще никогда слезы не помогали. Это — последнее дело... Ну уж совсем глупо плакать! Рассуди сама. У нас еще две недели впереди, и, может быть, Володька еще сумеет как-нибудь сорваться с занятий. Ты ж понимаешь, это почти невозможно. Я бы сама была рада.
— Ой, Марина Александровна,! — страстно, и с отчаянием в голосе прошептала Танечка.— Как мне стыдно перед вами! Если бы вы только знали...— и уткнулась в подушку лицом.
— Не придумывай себе вины. И не сходи с ума, пожалуйста.
А Танечка села вдруг на кровати и спросила с жалкой растерянностью:
— А что же мне делать-то? Я ведь и вас тоже очень люблю.
Марина Александровна поцеловала ее в мокрую и горячую щеку, погладила по жестким взбитым волосам («Это от лака они такие жесткие»,— подумала она невольно), поправила и перевернула на другую сторону подушку, уложила Танечку, а потом стала, словно баюкая, гладить ладошкой по ее жестким, пружинистым и неприятным на ощупь волосам.
«Не спрашивай меня ни о чем, Танечка,— мысленно говорила она ей.— Дела твои плохи, если такое взбрело в голову. Тебя можно понять. Ты готова на всё ради своей любви. Tы, конечно, вправе думать и чувствовать, что никто на свете не любил так сильно, как ты. А как же иначе! Ты только так и должна понимать свою любовь, девочка. Совсем недавно ты прекрасно знала, что и тебя так же сильно любит тот, кого ты сама полюбила. А теперь ты одинока. И никто на свете не может тебе помочь. Ты это тоже понимаешь. Все понимаешь! Но в тебе так силен инстинкт, что ты, все понимая, готова любой ценой вернуть Володьку. Ты, увы, понимаешь свое бессилие, а потому и плачешь. Слишком любишь его, господи! Растерялась теперь и не знаешь, что делать, и это самое страшное, потому что способна сейчас наделать множество глупостей и навредить себе. Кстати, и эта поездка со мной — тоже большая глупость. Зачем? Тебе бы хотелось, чтоб Володька служил сейчас в армии и писал тебе письма. Ты все рассчитала: его бы забрали в армию, когда он еще любил тебя. Ты готова отнять у парня мечту ради своей любви. Именно это и возмутило меня. И не в том дело, что он мой сын! К счастью, ты понимаешь, как это мерзко и отвратительно, а потому и плачешь... Никто не вправе осудить тебя за это, потому что раз ты так думаешь, то сама уже наказала себя, или, вернее, ты уже чувствуешь и понимаешь, что он больше не любит тебя, что ты несправедливо наказана этим его отчуждением. Очень хорошо, чтo ты все понимаешь! Я же могла в тебе ошибиться. Хотя мне было бы легче, если бы я ошиблась. Я бы сказала: «Ты недостойна была его люби». А теперь?»
Марина Александровна долго еще сидела на кровати, у нее озябли ноги, и сама она продрогла, но не ушла к себе, пока Танечка не уснула. А потом долго не могла согреться под одеялом, дрожала и мучилась в бессонице, которая вдруг навалилась на нее своею тьмою и бесконечностью.