Изменить стиль страницы

Я ждал, что он оглянется наконец, но он не оглянулся.

Тяжелые, мокрые головы цветов никли в высокой траве, в тишине неуверенно и робко начинали шуршать крылышками пушистые шмели, словно отряхиваясь, обсыхая на солнце, пробовали свои силы. А в озере, которое широко раздвинуло лес светлой своей водою, вдруг ударила хвостом какая-то рыба, и я увидел на глади расходящиеся круги.

Трава вокруг стояла никем не тронутая, и сколько я потом ни ходил по этим светлым местам, по березовым рощицам, под дубами, отыскивая под елочками белые грибы, нигде я не видел ни копеночки, ни скошенной травы. Но, помня рассказ тети Даши о Будорани, чувствовал себя так, будто ходил все время по старому пожарищу, давно забытому людьми и пусто поросшему травою, будто места эти были сдобрены золой, оттого здесь и травы стояли такие высокие. Печально ходил, и грибы меня не веселили, хотя душа моя и переполнена была красотой безмолвного леса, цветистых полян, которые, как реки в половодье, окружали своим травяным раздольем березовые острова, сливаясь друг с другом узкими проливчиками, затопляли все вокруг цветами, запахами и звоном просохших насекомых. И ни единой тропочки в этом зеленом половодье!

Дома, вытряхивая семена переспелых трав, упавших за голенища сапог, я сидел на крылечке, а тетя Даша смотрела на меня из распахнутого окна и, видно, ждала, чтобы я о Будорани ей рассказал. Потом она сама меня попросила об этом:

— Ну, Юрочка, был ли ты на нашей Будорани? Грибов-то, я гляжу, не собрал, так не дошел, наверно?

— Не знаю, тетя Даш,— отвечал я ей.— Может, и дошел. Может, и нет. Цыгане там живут, а трава стоит, как будто век никто не бывал, не ходил никто. Вышел из лесу, а справа — озеро.

— Это и есть Будорань! — сказала радостно старушка.— Не косят бойневские?

— Никто не косит.

— А сено, Юрочка, что на Будорани, не взять. Косилка там не пойдет — только косой да граблями. А кто же косой махать будет? Вот и получается — близок локоток, да не укусишь.

И стали мы с ней говорить ни с того ни с сего о делах хозяйставнных, в общем-то привычный потек у нас разговор, какие часто теперь случаются между человеком городским и сельским: я удивлялся нерадивости колхозного начальства, а тетя Даша словно бы жаловалась мне, а я легко понимал эту ее жалобу и сочувствовал.

В таких разговорах дело дальше жалобы и сочувствия обычно не идет, такие разговоры только душу бередят и никому никакой пользы от них не бывает: ни городскому человеку, ни сельскому. Иной раз даже думаешь, что не ради жалобы, не ради того, чтоб дело поправить, возникают эти разговоры, а просто русский человек любит от другого сочувствие услышать и только ради сочувствия к себе готов порой пуститься в эти грустные разговоры — добра ждет, отзвука душевного, чтоб другой сочувствие проявил и порадовал душу пониманием. Я с этим не раз уже сталкивался и привык к этим разговорам, в которых люди начальство свое за безмозглость и нерадивость костят. А вот мой приятель, впервые услышав однажды подобный разговор, в котором председатель колхоза таким уж злодеем вырисовывался, решил собрать все факты и пошел по домам расспрашивать людей, чтобы как-то помочь им, чтобы в газету написать о злодее. «Что ты, милый, — сказали ему в каждом доме, — Куконин-то? Куконин хороший человек, мы при нем только и зажили хорошо. Чего уж грех на душу брать! Нет! Он хороший человек и хозяин хороший, колхоз-то ведь он поднял».

Говорили те самые люди, которые вчера еще в задушевности ругали Куконина на чем свет стоит. «Да как же так? — возражал им озадаченный друг.— Вы же мне вчера о нем совсем другое говорили». А ему отвечали с некоторым смущением: «Говорить-то всякое можно. Язык без костей. Да только говорили мы тебе по любви».

Поддакивал я тете Даше в этот день, сидя на крылечке, слушал ее и удивлялся, а сам думал о цыганке и о ее словах, которые та наговорила мне «пророческим» своим голосом.

Слишком мало я ей заплатил, так сказать, за то добро, которое она мне отдала, за ту гармонию душевную, которую вселила в меня словом.

— Тетя Даш,— прервал я старушку на полуслове,— а вы сами счастливы или нет?

Она не ожидала этого вопроса, но лицо ее вдруг разбежалось все в мелких морщинках и каждая морщинка улыбнулась мне.

— Вот ты о чем, Юрочка, спрашиваешь,— сказала она, словно ахнула удивленно.— Вон ты о чем! Сколько живу, а вот вспомнить-то... Сама-то думала, а вот чтобы кто-то спросил меня так — не помню. Счастлива ли? — переспросила она так, будто я ей вдруг загадку загадал, будто она ребенок еще совсем, а я ее на сообразительность проверить решил: «Счастлива ли?» — Надо подумать, — ответила тетя Даша, не переставая улыбаться.

— Чего уж тут думать?! Это сразу надо говорить.

— Сразу не скажешь. Всё было в жизни. Всё было, Юрочка.

— Понятно, тетя Даш! А в целом? Вся жизнь ваша как? Вы счастливы, что вот прожили здесь всю жизнь, вышли здесь замуж, родили детей, а теперь вот коротаете одна на старости лет, и детей в гости не дождетесь, когда у них отпуск там будет! Я про это спрашиваю. Про всю жизнь.

— Я понимаю, Юрочка. Понимаю, что про всю жизнь.

Задал я работы старушке этим вопросом! Она мне ничего сразу и не ответила, но весь день ходила сама не своя и, видимо, только и думала что о моем вопросе, ответа искала на него и не могла найти.

Глупый, конечно, вопрос и ответить на него однозначно нельзя, но, видимо, тетя Даша хотела ответить, и не только мне, но и самой себе на этот вопрос одним словом: счастлива или нет,— и не могла решиться ни на то, ни на другое. Никто никогда не решится сказать о себе, счастлив он или нет.

Я был счастлив в лесистом этом краю и был по-своему прав, думая, что сделала меня таковым мудрая цыганка, заглянувшая ко мне в избу, когда тетя Даша парилась в бане. Но кто поверит мне? Я и сам никогда не верил в то короткое счастье, когда с такой полнотой видел и слышал, обонял и осязал мир вокруг, что понимал его райским каким-то садом, чувствуя себя разумной и прекрасной частицей этого волшебного мира. Были минуты, когда казалось, что мне ничего больше и не надо в жизни, а нужно отбросить все, что было накоплено в ней, все знания, которые я получил, весь дрежний опыт, который совершенно неприемлем был в лесу и в деревне, на озере и на лугах заозерной Будорани, в общении с цыганами и с доброй тетей Дашей, — всё это казалось порой мне пустым и наносным.

Но прошел день и еще один, и я почувствовал усталость, пребывая в этом простом и славном мире. Все, что на первых порах, казалось мне, было преисполнено глубокого смысла и значения, стало обыденным и слишком простым. Информация, которую я получил о жизни здесь, была давным-давно уже обработана моим мозгом, а новых сведений об этой жизни я больше не получал, если не считать каких-то простеньких и наивных историй, похожих на сказку, которые мне рассказывала по вечерам за чаем милая тетя Даша. И даже то, что прежде мне представлялось интересным с точки зрения простого познания, давно уже стало понятно мне, а потому и неинтересно.

Меня потянуло домой, в ту привычную обстановку, где никогда не иссякает поток информации, поток знаний о делах значительных и очень важных, происходящих рядом со мной или на другом полушарии, о которых я должен, обязан и хочу все узнать, хотя многие события, происходящие в мире ежесекундно, совсем как будто бы не касались меня. Не важней ли мне узнать — счастлива тетя Даша или нет? И что подумал обо мне курчавый цыган, надев мой спортивный костюмчик?

Но я ничего не мог поделать с собой, я устал от безделья, и мне пара было нагрузить свой мозг кучей всяких ненужных мне сведений, без которых, как ни странно, я не мог уже жить и не мог понимать себя счастливым — это я хорошо чувствовал и стал томиться без этого и хандрить. Бог ты мой! Я, наверно, несчастный человек. Кстати, старушка так и не ответила на мой вопрос. Да и можно ли ответить серьезно на этот глупейший и пустой, праздный вопросик? Надо без вопросов понимать друг друга и сочувствовать, чтобы нарождалось каждый миг добро в нашем огромном мире, в котором суждено нам жить.