Изменить стиль страницы

Петя очень постарел, осунулся, был бледен, и бледность эта показалась Дине Демьяновне болезненной. Во всем его облике появилась какая-то незнакомая ей колючесть и обостренность всех черточек, жестов, взглядов — исчезла та давнишняя смазанность в выражении лица, которое не нравилось Дине Демьяновне, появилась определенность и законченность форм. С таким лицом человеку можно выдавать бессрочный паспорт: оно уже не изменится, оно будет только стареть с каждым годом, будет сохнуть и морщиться кожа, западать глаза, щеки, виски...

Он, как и тогда, в метро, нравился Дине Демьяновне, у нее дрожали пальцы, она щурилась от дыма и смотрела в пол.

— Ты очень удивилась? — спросил Петя Взоров.

Она не ответила и, в свою очередь, спросила:

— Как ты живешь? Ты женат? Я видела тебя с девочкой, это дочь?

— Женат. Дочь.

— Как работается?

— Там все нормально. Вылез в начальство...

— А здесь?

— Здесь все гораздно сложнее.

— Все ясно. Не сошлись характерами, жена недоразвитая дура, а мы ответственны только перед мертвыми предками, мы сад и садовник одновременно, а жена ничего этого не хочет знать и говорит: давай деньги. Скучно все это до безобразия.

— А если такова жизнь?

— Ах, ну да! Разбитые надежды, утраченные иллюзии...

— А если это действительно так, что тогда?

— Купить веревку, мыло и крюк покрепче...

— А если серьезно?

— Ну что ты заладил: если, если...

— А если я о тебе все время думаю? Я слышу тебя сейчас, вижу рядом с собой и не верю, что это я, живой, а ты рядышком...

Он это сказал, не поднимая глаз на Дину Демьяновну, сказал с большим усилием золи, взволнованно и искренне, без тени лжи или кокетства. И она поверила ему.

— Дина, позволь мне, — сказал он опять,— позволь мне хоть чуточку надеяться...

Он нравился ей, и было приятно слышать эту мучительно высказанную просьбу, но какой-то звереныш в ней оскалил вдруг зубки, мстительно блеснул глазами, она усмехнулась и удивленно покачала головой.

— Откуда это у тебя? «Позволь чуточку надеяться...» На что надеяться-то? Что ты бросишь нелюбимую женщину и любимую дочь... На это?

— Не надо так, Дина, Не такое я ничтожество, как тебе кажется. Я, честно говоря, не знаю, что лучше: жить с нелюбимой женщиной или уйти от нее. По-моему, наша мораль не пострадает, если два человека освободятся друг от друга, разорвут, так сказать, оковы и обретут свободу. По-моему, мораль даже на стороне этих людей или хотя бы одного из них, кто решится первым...

— А я плевать хотела, мистер, на вашу мораль,— сказала Дина Демьяновна.— Я не из тех, кто может красть чужое или хотя бы купить краденое... Я не смогу красть, если даже ваша мораль будет на стороне крадущих. Понимаешь? Не смогу, если даже это будет узаконено. Я так устроена. На меня среда обитания влияет гораздо в меньшей степени, чем на многих других и на тебя в том числе. Я ужасно старомодная. Да и стара уже! Понимаешь? Ловкости уже нет в руках, чтобы красть чужое. Говоришь: укради, это теперь разрешается, а я не могу красть. Очень жаль, конечно. Но что тут поделаешь, если я не могу, Ты теперь начальник, тебе, конечно, лучше знать, что дозволено, а что нет... Но я-то не могу красть... Пойми. Я маленький человечек, я ничего этого не умею, не могу и не хочу.

Петя Взоров хмурился, слушая ее, потом угрюмо сказал:

— Пепельницы, конечно, нет?

— Пепельницы нет.

— Слушай-ка,— сказал он в раздумчивой хмурости,— ты, конечно, права. Я не спорю. Хотя можно было бы и поспорить... Слушай-ка, но позволь мне... хоть когда-нибудь еще раз увидеть тебя... Я чертовски устал. У меня нет прошлого с этой женщиной. Я живу от той грани, когда встретил ее, а до этой грани — юность, возмужание, надежды и ты. Я не могу вместе с ней уйти в свою молодость, в которой ты. А мне так теперь нужен человек рядом, с которым бы я мог свободно гулять по всей своей жизни, не спотыкаться, не проваливаться в пустоту, не стукаться лбом о стенку... Господи! До чего ж я завидую твоим старикам! Я их, честно говоря, только теперь стал понимать. Они счастливые, потому что в любой момент могут свободно пройтись, прогуляться по всей своей жизни, поплавать во времени, не боясь глубины... Любовь это или привязанность, бог их знает, но они счастливы. Ну хорошо,— встрепенулся вдруг он.— Я должен идти.

Быстро поднялся, вышел из комнаты, оделся, поцеловал ей руку и торопливо вышел.

Она ему не сказала больше ни слова. Она верила и не верила, что это приходил он, единственный тот человек, которого она любила.

Ночью она спала и улыбалась во сне.

Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич, как всегда после татьяниного дня, убирались в доме, мыли посуду, пили за полночь чай, обсуждая и переваривая минувшее застолье. А когда все прибрали в квартире, зашли на цыпочках в комнату дочери, поставили вазочку с мокрыми розами на ее стол, включив ночник, увидели в тусклом свете лицо спящей дочери, заметили подобие улыбки на губах, сели на краешек дивана, взялись за руки и беззвучно заплакали, не спуская глаз со спящей дочери.

Бедные старики! Они очень жалели ее и думали, что она опять теперь будет жить надеждой, думали о человеке, который опять ворвался в ее жизнь и опять принесет ей много горя, которое, увы, они уже не смогут взвалить на свои дряхлеющие плечи и которое придется нести в одиночестве милой их Диночке.

Они и представить себе не могли, как глубоко заблуждались на этот раз.

Будорань

После теплых, затяжных дождей в наших лесистых и все еще диковатых, глухих местах полезли вдруг из-под каждой елки и березы разные грибы, и стало их очень много. Но были они все подпорченные, так что даже интерес к ним начал пропадать — какой ни возьми, хоть бы даже тот, что только что землю разрыхлил, только что круглую шляпку свою показал,— даже и он уже с червоточиной, а уж большие грибы и подавно никуда не годились.

Люди говорили около сельпо: «За грыбом нынче даже нагинаться нет никакого смыслу: весь стоит червивый, как есть. Душно для грыба, вот и преет».

А другие им возражали: «Грибной червь, как и малиновый. На него не смотри, а на вкус он не сказывается вовсе. А то можно что сделать — принес, и сразу в соленую воду, весь червяк всплывет — он соли не терпит».

«Тьфу ты! — говорила на это какая-нибудь женщина. — Пропади они пропадом, эти грибы! Чтоб я их еще с червяками ела!»

С ней многие соглашались. И правильно делали, потому что жить в лесу и готовить для себя грибы червивые — дело совсем никудышное.

Надежд на хорошие, крепкие грибы оставалось у меня все меньше и меньше. Мокрая земля с утра до вечера прогревалась жгучим солнечным жаром, небо в безветрии мутнело к полудню, и что-то странное творилось с природой: солнце выжаривало из земли воду, поднимало ее в небо, а там, в вышине, охлажденные эти испарения собирались в дымные облака, которые тяжелели, беременели к вечеру влагой, и все, что было днем поднято ввысь, ночью оседало дождем на пресыщенную водою, хлюпающую под ногами, распаренную землю. И казалось, конца не будет этому круговороту.

Травы стояли густые и высокие, и в гущине их так и не успевали высохнуть за день то ли росы, то ли дождевые капли — над лугами, над лесными полянами воздух казался душным от запахов цветущей, мокрой травы, согретой солнцем, да и в лесу тоже дышать было нечем с непривычки, как будто и не дышал я, а захлебывался соком травы и листьев, не шел по лесной тропе, а плыл в зеленом соке. Первые два дня голова моя разламывалась от боли: я отравился этим густым воздухом, угорел в лесном краю.

Лишь на третий день, когда организм мой перестроился, я почувствовал наконец-то себя человеком здоровым и счастливым, у которого впереди было несколько дней вольной и беспечной жизни.

А что может быть лучше этого состояния?! Я любил всех людей, с которыми встречался, и мне казалось, что они меня тоже любили и были даже счастливы от того только, что я среди них счастлив. Испытывал я в те дни состояние полного блаженства, слившись душою со всяким сущим на земле, и даже как будто бы поглупел от этого душевного комфорта и радовался, что очень поглупел и что совсем не обязательно быть умным или, во всяком случае, совсем не обязательно стараться быть умным в те счастливые дни, которые простерлись передо мной бесконечностью... Да и был ли я когда-нибудь умным? А если и был, то зачем мне это? Все мои мышцы, весь мой костяк, на котором держались мышцы,— весь я был создан природой для свершения каких-то вовсе не умственных, а, скорее, физических усилий — все было прочно, весомо и наполнено силой физической, которая дремала во мне все эти годы, не находя выхода, а усилия мои были только умственные, неимоверно трудные и расточительные усилия, которыми я жил и добывал себе на хлеб, хотя природа рассчитала меня совсем, наверное, не для этого труда и не этим трудом полагалось бы мне добывать хлеб насущный, а скорее руками своими да дедовским опытом, который был, конечно, заложен в мой интеллект.