Изменить стиль страницы

Демьян Николаевич в свирепом бешенстве больно ударил неуемного Карая ногой, тот взвыл, откатился в сторону.

— Я палку сейчас! — крикнул ему вне себя от злости Демьян Николаевич и, возбужденно сопя, добавил: — Он не кусается... не бойтесь. Это что-то... впервые... Он добрый.

А Татьяна Родионовна гневно посмотрела на мужа и, еле сдерживаясь, пошла ласкать и жалеть Карая. Гладила его и приговаривала добрым голосом:

— Бедная моя собака, хороший мой Караюшка, моя серая. Ты у меня самый добрый и самый умный на свете... — И не обращала никакого внимания на гостей.

Так они еще никогда не встречали Сергея Александровича, который, кстати, тоже был угрюм в этот день, пребывая в каком-то агрессивном, скрытном молчании. Его, конечно, обидела такая встреча, и он не мог понять Простяковых, которые вели себя более чем странно, избегая даже взглядов его, ссылаясь на занятость, находя себе все время какие-то дела.

Женщину звали Анной Михайловной, она ходила по дому, как по музею, ни к чему не притрагиваясь и только разглядывая стены, окна, потолки, старую мебель, террасу. И на губах ее играла чуть заметная, потаенная улыбка. Она словно бы с изумлением привыкала к новому своему положению в жизни и еще не верила, что теперь она хозяйка этого дома.

Но привыкание длилось недолго. И уже вечером она вежливо объявила, что Простяковым, увы, придется потесниться, потому что на лето сюда приедет ее старшая дочь с ребенком.

— Но вот как быть с собакой? — спросила она у Сергея Александровича. — Грудной ребенок и собака. Я не знаю, вряд ли это совместимо.

Сергею Александровичу трудно было что-либо ответить ей на это. А Простяковы с надеждой смотрели на него, не осознав еще своей обреченности, не в силах поверить в это рухнувшее на них несчастье.

Демьян Николаевич, покашливая, сказал:

— Собака будет жить с нами, мадам.

— А почему мадам? — спросил Сергей Александрович и поглядел на него исподлобья.

Все они сидели в сумерках на террасе, пили чай. Пахло ночными цветами, душистым табаком, кусались комары, а в лесу пел запоздалый соловей, не первый год уже прилетавший в этот лес.

— А потому, что я... мы, — сказал Демьян Николаевич, — потому что... В общем, я все сказал. Простите, если обидел вас. Я не хотел... Но о собаке можно было бы нас спросить, а не Сергея. Это все-таки наша собака.

— А чем она вам не угодила? — вмешалась Татьяна Родионовна. — Облаяла? Привыкнет...

Она сидела у самовара и ни жива ни мертва, удивленно, не веря своим глазам, смотрела на хмурого Сергея Александровича, который ни слова не вымолвил в защиту их прав.

— Странно слышать, что женщина вашего возраста так рассуждает, — сказала Мадам.

— Что-нибудь придумаем, — наконец сказал Сергей Александрович. — Собака есть собака.

Демьян Николаевич зло усмехнулся и, защищая уже не собаку, а раздавленную, убитую свою Танюшу, покашливая от волнения, сперто спросил:

— Что же ты придумаешь?

— Можно ведь посадить его на цепь? — вопросом отозвался Сергей Александрович.

— Сережа! — взмолилась Татьяна Родионовна. Но Демьян Николаевич успокоил ее:

— Танюша, не волнуйся... Ты же знаешь... скорее я сам сяду на цепь. Чего волноваться!

Чай остыл. Сергей Александрович курил, роняя пепел на пол. Все как будто оцепенели, и только Мадам украдкой оглядывала террасу и старинный буфет возле бревенчатой стены. Тупое, бессмысленное молчание угнетало души. Ничего, кроме тоскливой боли, не испытывали в эти минуты бедные Простяковы. Ни мыслей, ни дум, ни попыток что-то действительно придумать, как-то уладить возникшие вдруг разногласия — ничего этого не было. Все для них рухнуло в жизни, они устали, и уже не было сил бороться с бессердечным и серым, как бетон, глухим горем. Бетон этот залил их души, потушил все живое в них, придавил, пригнул их к земле, и они ничего уже не видели в своей жизни, кроме дочери, которая была в этот день в Москве и пребывала еще в счастливом неведении. И больно было представить себе, что скоро и она все узнает.

С этой поры ничто уже не радовало Простяковых. Они потерянно ходили по участку, смотрели на чужие цветы, разглядывали чужие огурцы, зреющие среди шершавых листьев, отводили взгляды от чужих райских яблочек, наливавшихся соком и цветом, ласкали Карая, привязанного к дощатой конуре, сколоченной Демьяном Николаевичем, с равнодушием и печалью смотрели на молодую березку, которую почему-то выкопала Мадам, убедив всех, что на ее месте надо разбить клумбу. По привычке Демьян Николаевич по утрам поливал еще из лейки грядки, по привычке шутил и посмеивался, разговаривая с Сергеем Александровичем, в душе не принимая его шуток о его стремительном скачке в звании деда. «Минуя капиталистическое развитие, — говорил он, — я сразу из феодализма скакнул в социализм!»

Однажды Демьян Николаевич, оставшись наедине с ним, спросил как бы между прочим:

— А что ружье? Помнишь? Ты еще не продал его?

— А зачем тебе?

— Ты забыл, — с грустью сказал Демьян Николаевич.

Сергей Александрович набычился, помрачнел и ответил с раздражением:

— А тебе что, удовольствие доставляет причинять мне боль? Я жить хочу, а не прозябать... Друг называется! Я всю жизнь, всю... Понимаешь! Разве тебе плохо? Я тебе всю жизнь хотел только добра, а ты... Пойми, я счастлив с ней. Счастлив! Мне недолго жить... У меня теперь год за три, как у летчиков на фронте... Зачем же ты мне сердце палишь?! Совесть-то у тебя есть или нет совсем! Неужели не можешь порадоваться за меня?!

— Почему же! Я радуюсь, — с усмешкой сказал Демьян Николаевич.

А на следующий день они с Татьяной Родионовной уехали в Москву, забрав с собой Карая.

Их никто не пошел провожать, да они и не захотели бы этого. Слишком устали они от того чужого счастья, которое звенело в чужом теперь для них доме женскими и детскими голосами. Тем более что Дина Демьяновна давно уже не приезжала на дачу, возненавидев Анну Михайловну, не в силах больше терпеть ее подчеркнуто веселого голоса, ее адской энергии по переустройству дома, сада и огорода на свой лад.

Сергей Александрович приезжал к ним в Москву, уговаривал вернуться, рассказывал о белых грибах, о том, сколько они насолили и насушили... Он был весел и беспечен. Он все забыл... Ничего не помнил. А может быть, и не хотел вспоминать. Так ему было проще жить — год за три, день за три. А жизнь всего одна.

— Тебе хорошо? — спросил его Демьян Николаевич.

— Да, Дема, я счастлив. Прости, но это так.

— Ну и слава богу. Мы рады за тебя.

Он не покривил душою. Он по-прежнему любил Сергея Александровича, но теперь к этой любви примешалась тоскливая какая-то жалость к нему.

Татьяна Родионовна и Дина Демьяновна тоже, конечно, не смогли осудить его, хотя они, в отличие от Демьяна Николаевича, так и не приняли новую его жену, которую за глаза звали не иначе как Мадам, а в некоторых случаях жабоедкой. Они не смогли простить безмятежной, забывчивой радости помолодевшему Сергею Александровичу, усматривая в этом превращении какое-то страшное нарушение гармонии его жизни, словно бы он обернулся вдруг в старого и чудовищно неприятного юношу с седыми волосами и дряблой кожей...

Нет, они не жалели его. Им было жалко Марию Анатольевну, которая, слава богу, не видела постигшего их горя и скоротечного, мальчишеского счастья Сергея Александровича.

Татьяна Родионовна ходила на могилу, сметала упавшие с деревьев листья, посыпала желтым песком землю, ухаживала за цветами, негодуя и возмущаясь с болью в сердце, когда какой-то неуловимый новоиспеченный мародер, ужасный какой-то вурдалак, выкапывал из могилы свежие цветы и, видимо, продавал их, зарабатывая таким страшным способом на бутылку водки.

Она подолгу сидела над могилой и, если с ней был Демьян Николаевич, вспоминала вслух о Марусе и улыбалась в тихой радости. Но ни разу не было произнесено имя Сергея Александровича над могилой. Однажды только Демьян Николаевич, выйдя из глубокой и печальной задумчивости, со вздохом сказал: