Изменить стиль страницы

— А что я? Я не хочу даже думать, что это возможно.

— Ну почему же! Я нормальная, здоровая женщина. Я имею право хотя бы на маленькое это утешение в жизни.

— Да, конечно. Но не таким же способом? Не так? Вы хоть это-то понимаете? Это, знаете ли, бандитизм наоборот.

— А вы, наверное, с удовольствием меня бы прихлопнули сейчас... Угадала?

— Нет, вы, Дина... Давайте-ка лучше договоримся спокойно. Мне завтра уезжать и... Вы просто не хотите меня понять. Уезжать в неизвестность, это... сами понимаете...

Жалкий, отвратительный торг, разгоревшись, продолжался еще долго. Каждый из них с таким мучительным злорадством упрекал в бессердечии друг друга, в эгоизме и черт знает в каких еще грехах, что оба они наконец-то опустошенно умолкли, притихли и словно бы устыдились самих себя и своего небывалого еще падения.

— Успокойтесь, Митя, — сказала она усталым и бесцветным голосом. — Если уж я не захотела иметь ребенка от своего мужа, то сами посудите — зачем мне от вас. Да и не могло у нас ничего такого быть... Вы же знаете. Некоторые мои знакомые, а вернее, один мой знакомый говорит в таких случаях: я пошутил. Вас такая шутка не очень обижает? Впрочем, мне все равно... У нас, конечно, мог бы родиться очень симпатичный ребенок, особенно если бы он пошел в папу... Но увы... Вообще-то советую вам побольше читать.

Денисов, вместо того чтобы оскорбиться таким неожиданным признанием, очень растрогался, поцеловал в мучительном смущении обе ее руки, улыбнулся и пожал плечами так, словно сказал ей на прощание: «Что ж тут поделаешь, слаб человек». И, счастливый, ушел.

А Дина Демьяновна заплакала. Она сидела у окна и смотрела на бледный, желтый закат между сизыми в сумерках плоскими домами напротив. И очень странно ей было видеть этот электрически желтый, смазанный закат и такие же желтые, зажженные окна в домах. Чудилось, будто это были дыры в сизых коробках, сквозь которые светилась тихая московская заря.

К тому времени они уже переехали в новый дом, успели привыкнуть к нему и даже завели собаку. Как они переезжали, нам уже известно. Я рассказал об этом в начале повести, потому что переезд в новый дом был для Простяковых чуть ли не самым важным событием в их жизни. Я нарушил, конечно, хронологию, во сделал это умышленно. Если бы я стал рассказывать об их жизни с последовательностью летописца, то, боюсь, слишком скучная и монотонная история предстала бы перед вашими глазами. Она и так-то течет однообразно... Но что поделаешь! Не всем же людям суждено стать в жизни участниками великих событий, завоевать какое-то видное место в истории. Далеко не всем в годы войны приходилось склоняться над оперативной картой и принимать какие-то решения. И слава досталась не всем. Я знаю, например, одного человека, который всю войну прошел минером, ни разу не был ранен и не имел никаких наград, кроме нескольких распространенных медалей, которые получали все. Но когда я представляю себе те военные годы, в течение которых этот человек в звании рядового прополз в минных полях не одну, наверное, сотню километров, освобождая другим пути для наступления, мне становится страшно за эту одинокую, чудом сохранившуюся жизнь.

Страх мой вовсе не сродни тому низкому страху, который психологи квалифицируют как заторможенное бегство. Нет, я имею в виду тот странный и труднообъяснимый пучок неожиданных чувств, которые вдруг взрывают тебя, созерцающего чудо: и восторг, и удивление, и радость — все смешивается тогда в возбужденном сознании... Но ярче всего сверкает в этом взрыве чувств благоговейный, холодящий душу страх за этого человека, который мог бы погибнуть, и я от него — именно от него! — не узнал бы о том многолетнем ратном подвиге, который был совершен незаметным солдатом страшной войны.

Не знаю, жив ли он сейчас. А встретил я его года два назад в маленькой слесарной мастерской и разговорился с ним, советуясь да поводу одной несложной, но довольно хитрой в технологическом смысле поделки, к которой я не знал, как подойти и с чего начать. А он так истово обрадовался, увидев во мне человека, не понимающего в его ремесле, но заинтересованного понять, с такой душевной добротой старался объяснить мне предмет, с таким азартом он это делал, что смотреть на него нельзя было без тихого умиления и восторга. Простую, в общем-то, вещь он объяснял со страстностью такой, будто бы великую философскую идею хотел втолковать человеку, будто проповедь читал, призывая меня в единомышленники. Жиденькие бровки его были высоко вздернуты, глаза с мольбой и надеждой смотрели на меня, на олуха, — серые, мутные глазки, поблескивающие табачной слезой, — и весь он со своими знаниями и с желанием все рассказать, разъяснить словно бы трепетал при мысли, что я не сумею понять его сбивчивый и неясный рассказ, не смогу понять выразительных его и чутких рук, согретых черным металлом, которыми он помогал себе и своему непослушному слову.

Нет, я далек от мысли сравнивать этого человека, его судьбу с судьбой того же Демьяна Николаевича, который в жизни своей не испытывал и десятой доли риска, доставшегося безымянному герою, не испытал невзгод, которые преследовали солдата и в мирной жизни...

Ничто как будто не объединяет их. Разве можно сравнить судьбу писаря в аэростатно-заградительном полку, простоявшего всю войну под Москвой, с судьбой минера!

Но тогда я все-таки думаю о том, что в житейском мире расставлено для каждого человека не меньше хитрейших мин-ловушек, чем на полях войны. В душе у каждого напутано столько колючей проволоки, столько взорвано мостов, которые надо восстанавливать, и столько крепких мостов надо взрывать, чтобы уйти от преследований мрачных мыслей, которые всегда гонятся за человеком! Когда я думаю так, то во мне опять пробуждается надежда, что терпеливый мой читатель найдет интересным и это жизнеописание.

Умом своим и рассудком Демьян Николаевич был, вероятно, далек от истины, но нравом и волею — добрый человек, хотя, например, всегда считал, что в жизни у него есть враг, или, вернее, недоброжелатель по фамилии Македонский. Его раздражало в этом человеке все: фамилия, улыбка, протянутая для пожатия рука, широкая и по-крестьянски крепкая, но изнеженная за долгие годы канцелярской работы до какой-то восковой стерильности. Рука эта напоминала нечто странное; как если бы откованные кузнецом вилы, предназначенные для тяжелой работы, человек стал бы употреблять для дела, далекого от привычного, отчего добрые вилы стали бы бросаться в глаза нелепостью своего применения: выколачивали бы этими вилами перину или подушки. К человеку этому, казалось, никогда не приставала никакая грязь, и пахло от него восковым теплом, старостью, древностью хороших манер и привычек, чистоплотностью и ухоженностью. Именно этого человека Демьян Николаевич почему-то считал своим врагом, и всякие замечания, которые делал ему Македонский по работе, больно ранили Демьяна Николаевича, и он раздувал свою злость, распалял мозг и ухищрялся каким-то образом всякую мелочь увеличить до таких размеров, что придавливал этим комом зла, унижал, оскорблял и перечеркивал прежде всего самого себя.

Сам же Македонский и не догадывался, что есть у него подчиненный, который таит в сердце злость на него. Он бы, наверное, крайне удивился, если бы кто-нибудь сказал ему об этом. Но все дело-то в том, что, кроме Татьяны Родионовны и отчасти Дины Демьяновны, никто и не знал о тайной и очень глубоко спрятанной вражде, которая со стороны могла бы показаться смешной и похожей скорее на какое-то хобби, чем на истинную враждебность.

Так оно на самом деле и было, наверное. Демьян Николаевич, может быть, таким странным и неосознанным способом самоутверждался в собственных своих глазах и в семье, ради которой жил и внутри которой невольно старался быть мужчиной, имеющим вне дома не только друзей, но и врагов. И он добился своего: для Татьяны Родионовны этот неведомый Македонский стал вообще исчадием ада, кровопийцей и совершенно страшным человеком, именем которого можно только детей пугать. «Демушка далеко бы пошел, — говаривала она порой в минуты откровения Марии Анатольевне, — если бы не этот Македонский. Это просто какой-то кошмар, а не человек. Он столько нервов попортил Деме и мне, что я даже советую Демушке уволиться с работы. Он такой специалист, что его всегда возьмут с распростертыми объятиями».