Василий Иванович охрип, почернел. Глубоко провалились воспаленные от бессонницы глаза, запали до синевы выбритые щеки.
А с фронтов шли письма, полные тревожных намеков и недомолвок. Там происходило что-то непонятное. Вот уже много недель Совинформбюро начинало свои передачи словами: «На фронтах существенных изменений не произошло». Пришла весна, а немцы не наступали. Видно, крепко пообмяли их за зиму-то. Но почему Красная Армия приостановила наступление? Равновесие сил или затишье перед ураганом? А тут еще союзники никак не отважатся открыть второй фронт. «Черчилли, черчилли, а рузвельтатов никаких», — хмуро острили старики. Четвертого мая радио принесло весть о сильных боях на Кубани, северо-восточнее Новороссийска. Снова начались жестокие бои. И заколебалось пламя надежды на близкий конец войны. Болью сочились израненные горем и нуждой людские сердца.
Мимо Малышенки летели и летели поезда. Паровозные гудки бодали звездную черноту весенней ночи, таяли в золотисто-голубом разливе дня.
Эшелоны. Эшелоны.
С песнями, свистом, гармонным перебором — на запад. Тихие, медленные, меченные красными крестами — на восток.
Санитарные поезда стояли подолгу, и возле них всегда было полно женщин. Они ходили от вагона к вагону, предупредительно-ласково здоровались с ранеными и тут же с робкой надеждой спрашивали, откуда они и нет ли среди них Петрова Василия или Васильева Петра, а может, слышали о таком или воевали вместе. Услышав привычное «нет», глубоко, протяжно вздыхали, совали в руки раненого бутылку молока, кружку сметаны или кисет с табаком и, не дожидаясь благодарности, отходили.
Летели мимо поезда.
Мелькали дни.
Короче делались ночи.
Все звонче, ярче и духовитее становилась весна.
Весна сорок третьего года…
В этот день Рыбаков приехал в колхоз «Коммунизм». У ворот правления его встретила председатель артели Настасья Федоровна Ускова — молодая, румяная, статная. Изогнув длинную, красивую шею, она склонила голову набок, прищурила в улыбке большие карие глаза.
— Не балуете вы нас, Василий Иванович. Вчера и в «Заре», и в «Победе» были. Через наши поля дважды проехали, а сюда не заглянули.
«Ишь, какая. Ровно яблоко налитое. Война ей не война, работа не работа. А ведь и спит-то, поди, часа три в сутки», — подумал Рыбаков и, скупо улыбнувшись, мягко сказал:
— Радоваться надо, что начальство редко бывает. Значит, доверяют вам. Как сев?
— Так и знала, что с этого начнете. С утра до ночи только это и слышишь. Все твердят одно и то же. Уполномоченная у нас горох от проса не отличит, а минуты никому спокою не дает. Только и зудит: «Как с севом?» Разные представители едут. Из МТС, из райисполкома, из комсомола, из газеты. И всем нужны цифры. «Вспахано, засеяно». А ведь мы эти цифры и так каждый день в район передаем. Стоит ли ради них сюда ехать…
— Постой, постой. Ты это к чему высказываешься? Что же, я с тобой о луне должен говорить?
— Да нет, — она глубоко вздохнула. — Теперь не до луны. А все-таки я женщина. Можно бы хоть для приличия спросить о здоровье или там о настроении. Ну да ладно. Это к слову. Значит, так. — Она энергичным жестом одернула стеганку, застегнула пуговицу на высокой груди. — На сегодня мы посеяли шестьсот четырнадцать гектаров, или восемьдесят два процента. Пахоту закончили. Дней через пять кончим сев. Вот и все. Поедем по полям?
— Поедем.
— Прямо сейчас?
— А что?
— Может, зайдем ко мне, пообедаем? Самое время.
— Ничего, — отмахнулся Рыбаков. — Пообедаем у трактористов. Похудеть боишься?
— Мне похудеть не страшно.
— Тогда садись в ходок.
Воронко с места помчал крупной рысью, и через несколько минут они были уже за околицей. Воздух здесь густой и пряный. Волнующе пахло землей, прелым сеном и еще чем-то. Рыбаков шумно потянул ноздрями.
— Что, солнцем пахнет? — полувопросительно сказала Настасья Федоровна, и нежная улыбка разлилась по ее красивому лицу. — Я, почитай, всю жизнь в деревне прожила, а только недавно узнала, как солнце пахнет.
— Чем же оно пахнет? — насмешливо спросил Рыбаков.
— Не бензином, конечно. И не солидолом. Счастьем оно пахнет. Особенно весной и по утрам. Чтобы кругом было тихо-тихо…
— Смотри ты, как на тебя весна действует…
— А на вас не действует? — спросила и замолчала, ожидая ответа.
Надо бы сказать что-нибудь шутливое, пожалуй, даже грубоватое, чтобы оборвать этот разговор. Но Рыбаков ничего не сказал. Что-то непонятное происходило в нем. Он как-то весь обмяк, подобрел. Не хотелось ни думать, ни говорить ни о чем. Так бы вот ехать и ехать невесть куда, подставив солнцу лицо, чувствуя рядом теплое плечо.
Давно встречаясь с Настасьей Федоровной, он подсознательно любовался ею. Ему нравилось в ней все — и сочный, грудной голос, и энергичная, быстрая походка, и даже то, что, разговаривая, она всегда слегка наклоняла голову набок…
— Откуда начнем? — долетел ее голос.
— Поехали, где сеют.
— Значит, на четвертую. Вон за тем ложком поворот налево. Дайте-ка вожжи. Привыкла сама править. Не могу так сидеть. Лучше уж пешком.
— Потому и замуж не вышла. Все сама да сама, — насмешливо проворчал Рыбаков, передавая ей вожжи.
— А я не жалею, что не вышла. По крайней мере, сама себе хозяйка. Куда хочу — туда и ворочу. Но! — прикрикнула на Воронка, заворачивая его на полевую дорогу.
Лошадь пошла шагом. Настасья Федоровна опустила вожжи. Задумчиво глядя перед собой, тихо заговорила:
— Я иногда думаю: зачем живу на свете? Что после меня останется? Сада не насадила, дома не выстроила и детей не вырастила. Стало быть, никакого следа. А человек не должен исчезнуть бесследно. Обидно, если пролетишь по жизни вон как тот ястреб. Вроде бы и красиво, и быстро, и высоко, а следа никакого…
— Рано в старухи записываешься. Успеешь еще и дом выстроить и не только детей, а и внуков вынянчить…
— Да я и не записываюсь. — Настасья Федоровна прикрыла подолом колени. — Просто к слову пришлось. Весна язык развязала. Она — как хорошая медовуха. Выпьешь стаканчик — ничего. Выпьешь другой — трезвехонек. Третий пригубишь — ни в одном глазу. Все видишь, и слышишь, и соображаешь. А захочешь ногой шевельнуть — не слушается. Вздумаешь рукой тряхнуть — не подчиняется. Язык плетет бог знает что. Все вышло из повиновения…
Они ездили допоздна. В деревню возвращались ночью. Усталая лошадь шла шагом. Они не понукали ее. Сидели рядом в тесном ходке и молчали, скованные то ли дремотой, то ли раздумьем. В темном звездном небе вдруг показалась полная луна и сразу все залила ярким золотистым светом. От придорожных деревьев и кустов легли на землю замысловатые черные узоры. Рядом с ходком поползла горбатая, похожая на верблюда тень.
Настасья Федоровна плотней придвинулась к Рыбакову, вздохнула и запела приглушенным голосом:
При первых звуках ее низкого голоса Рыбаков вздрогнул, кинул на землю недокуренную папиросу, набрал полную грудь воздуха и подхватил песню хрипловатым баритоном:
Луна погасла, наверно, закатилась за облако. Стало темно. Настасья Федоровна положила голову на его плечо, и он до боли остро почувствовал ее близость…
Песня оборвалась на полуслове. Легкими, сильными руками она обняла его, прильнула горячими губами к сухим обветренным губам.
— Сойдем… — забормотал он, натягивая вожжи. — Там посидим…
Она послушно вылезла из ходка…
И снова они ехали молча.
Опять всплыла луна, и Василий Иванович совсем рядом увидел лицо Настасьи Федоровны. Круто изогнутые брови, полукружия сомкнутых ресниц, сочный полуоткрытый рот.
Только в полночь они добрались до села.