Взрывом плеснулся шум, и пала каменная тишина.
— Сколько, он сказал? — прозвенел чей-то запоздалый вопрос.
— Сто тысяч, — ответил Фомин.
— Сто тысяч? — переспросил Гизятуллов, привстав.
— Да.
Скажи это кто-то другой, его бы наверняка тут же освистали и помели с трибуны. До сего дня пятьдесят тысяч метров проходки на буровую бригаду в год — считалось непревзойденным рекордом нефтяного Приобья. И вдруг один из лучших мастеров страны называет цифру вдвое большую — сто тысяч!
— Мы все просчитали. Взвесили. Уверены — слово сдержим. Надо только второй станок и еще три вахты, которые станут заниматься пусконаладочными работами. Они будут доводить и забуриваться, а четыре основных — бурить и бурить. Непрерывно. Без передыху…
Пухлой мягкой ладонью Гизятуллов смахнул обильный пот с красного лица. «Негодяй, — гневался Гизятуллов. — Хоть бы предупредил. Плетью промеж глаз…» Покосился на Бокова: «Довольнехонек», глянул на Шорина: «Грызет локти», перевел взгляд на Бакутина: «Ликует. Наверняка знал». И только вознамерился сказать: «Заманчиво, конечно. Надо еще раз обсчитать», как старый мастер проговорил:
— Дадите два станка и семь вахт — будет сто тысяч проходки.
— Дадите? — спросил Боков начальника главка.
— Безусловно. Турмаган — всесоюзная экспериментальная база, — так же громко ответил Румарчук.
— Будет сто тысяч! — провозгласил Боков и первым ударил в ладони.
Когда Фомин провозгласил оглушительную цифру своего нового обязательства, Румарчук и виду не подал, что изумлен, и вместе с Боковым азартно хлопал и, наклонясь к секретарю обкома, проговорил: «Хороший подарок приготовили буровики. Молодцы. Смело. Перспективно. Наш институт прорабатывает экономическую сторону этой задумки». — «Только не тяните», — посоветовал Боков, уверенный, что начальник главка причастен к этому фантастическому обязательству. Румарчук ни словом, ни тоном не поколебал этой уверенности. А на банкете, улучив момент, сердито спросил Гизятуллова: «Почему не поставили в известность главк о предложении Фомина?» Сверкнув из-под очков прищуренными глазами, Гизятуллов пустил по круглому красному лицу почтительную лукавую улыбочку: «Сюрприз». — «Давайте впредь без сюрпризов», — сердито выговорил Румарчук и тут же, отворотясь, заговорил с Шориным.
В тот же вечер по областному радио передали репортаж о торжествах в Турмагане, вмонтировав в него целиком речь Фомина, которая и стала стержнем передачи. «Туровская правда» посвятила передовицу обязательству Фомина. Всесоюзное радио, центральное телевидение, «Правда» и «Советская Россия» разнесли весть о почине бурового мастера по всей стране. Опять пришла добрая, громкая слава к Фомину, и, подогретый ею, мастер помолодел, забыл о гипертонии и раскрутил в бригаде такой уплотненно стремительный ритм, что даже видавшие виды буровики покрякивали. Скоро идея семивахтовой бригады с двумя станками захватила всех, кто хоть чуточку был причастен к нефтяникам. Фомина осаждали желающие войти в три дополнительные вахты. И только начальник УБР Гизятуллов — молчал. Надо было до нового года сформировать и обкатать семивахтовку, приноровиться к работе на двух станках, но без приказа начальника УБР бригаду не увеличишь, второй буровой станок не получишь, а приказа все не было и не было. Потеряв терпение, Фомин примчался к Гизятуллову.
— Чего тянешь с семивахтовкой, Рафкат Шакирьянович?
— Э! Зачем спешить? Куда? Все будет. Хочешь революцию, переворот, а ждать не умеешь…
Будто уличенный в чем-то предосудительном, Фомин сконфуженно потупился.
— Садись, Вавилыч, — пригласил Гизятуллов. — Откуда людей берешь в дополнительные вахты? Список есть?
Фомин выложил список.
— Хорошие буровики. Таких орлов в одну упряжку — гору сдвинут. На каком кусту будешь второй станок ставить?..
И начался неторопливый разговор о будущем первой семивахтовой бригады. По тому как выспрашивал и спорил Гизятуллов, оперируя готовыми цифрами, мастер понял: начальник УБР не забыл о нашумевшем обязательстве. И все-таки этот разговор не столько порадовал, сколько почему-то насторожил Фомина. Он и сам не смог бы объяснить — чем именно? И не забыл Гизятуллов, и все взвесил, обдумал, «лишний» буровой станок изыскал, разумную систему оплаты при семи вахтах предложил и даже приказ заготовил, а Фомину все время казалось, что начальник старается не глядеть в глаза, щурится без причины, что-то недоговаривает, чему-то скрытно улыбается, словом, не таков, каким хотел его видеть сейчас Фомин. Из-за этого вспомнилось недавнее награждение, шевельнулась обида: «Его работа», — и вовсе уже некстати пришла вдруг на память единственная настоящая стычка с Гизятулловым…
Это произошло на буровой Фомина. Холод тогда стоял собачий. Мороз тискал, когтил и грыз все живое. Добела остудил металл, и тот «кусался» даже сквозь рукавицу. Скованные морозом, механизмы и двигатели работали вполсилы. В жестком куржаке и бахроме сосулек сорокаметровая буровая вышка походила на ледовую пирамиду. То и дело повисали над головами пудовые сосульки, и тогда все кидались «стряхивать» их, иначе какая работа? Днем и ночью сдалбливали, отпаривали кипятком лед с рабочей площадки, с трапа. Обрызганные водой и глинистым раствором, брезентовки мгновенно превращались в панцири, звенели и с хрустом ломались, будто металлические. Вода, металл, стужа — никудышное соседство, в их окружении не разбежишься, не показакуешь, дай бог аварии избежать, миновать травмы. На бахилах намерзали ледовые подметки, в такой обуви — тяжелой и неуклюжей, как водолазные ботинки — ноги все время мерзли. Болезненно ныли, горели исхлестанные ледяным ветром лица. То и дело приходилось сдирать сосульки с ресниц, убирать из-под носа. А буровая дышала, как лошадь с возом на крутом и длинном подъеме: того гляди остановится, уступит скользящей под уклон телеге. Тут уже не зевай, гляди да поглядывай, шевелись да поворачивайся. То смазка на трубах застыла, то в манифольшлангах или желобах прихватило глинистый раствор. А замешкался со спуском или подъемом инструмента, и вот тебе катастрофа — прихват.
В такие холода буровики как наэлектризованные, тронь ненароком — и если уж не короткое замыкание, то жаркая искра непременно проскочит. Перемерзшие, измотанные схваткой с морозом, издерганные постоянным ожиданием беды, рабочие старались без крайней нужды не задевать друг друга, объяснялись коротко, безмолвно повинуясь жесту, взгляду мастера, который как начались холода, так и не уезжал с буровой, ночуя в своей конторке. Разделив с Данилой Жохом сутки пополам, они поочередно блюли порядок на буровой, чутко и неусыпно следя за работой машин и людей, то подменяя бурильщика, то поспевая на помощь запарившимся дизелистам или помбурам. Даже поварихи, по шутливому замечанию Данилы Жоха, встали на ледовую вахту: круглые сутки дымила труба над вагончиком-столовой, в любое время можно было испить горячего чаю, съесть тарелку жаркого борща.
Где-то на исходе изнурительно долгой, тягостной недели единоборства со стужей свалился на буровую Гизятуллов. От мохнатой серебристо-черной ондатровой шапки до сверкающих ботинок Гизятуллов был какой-то нездешний — вычищенный, вылощенный, довольный и радужный — и этим сразу вызвал в душе усталого, замотанного, промерзшего Фомина не то чтобы ярость, а необъяснимую, глухую и саднящую неприязнь.
Неспешно протерев подкладкой перчатки запотевшие стекла очков, Гизятуллов аккуратно водрузил их на место и пошел с мастером на буровую.
Буровой называют не только саму вышку, с которой ведется бурение скважин, это целое хозяйство, где есть свой транспорт, склады, котельная, жилье, кухня и еще многое. Раскрасневшийся от холода, довольный и веселый Гизятуллов не просто обошел все это, но ко всему прикоснулся, всюду заглянул, перекинулся хоть фразой с каждым встречным рабочим, полистал вахтовый журнал, постоял у приборного щита. И только после этого неспешно прошел в конторку мастера.
Раздеваться он не стал. Расстегнул полы дубленки, снял шапку с перчатками. Постоял подле раскаленного самодельного электрокозла, подержал над ним зазябшие руки, небрежно подсел к столу, сказал негромко: