Примерно все это и высказал теперь Остап Крамор позирующему Фомину. Мастер слушал и молчал, потому как ему не велено было ни разговаривать, ни двигаться. Однако взрывчатые, страстные краморовские «зачем?», «как?» «почему?» в конце концов допекли Фомина, и, преступив запреты, он заговорил. Сперва короткими фразами, еле шевеля ртом и не двигая головой и руками, но скоро разошелся, заговорил с жаром:
— Ты вот смерти в глаза заглянул, можно сказать, поручкался с ней. С того свету вынырнул. Чего ж не унялся, не успокоился? Шебутишься, гремишь, бегаешь, идею Турмагана воплощаешь, а зачем? Сам себе и ответь сперва: зачем?
Крамор не ответил. Кисть его летала от мольберта к полотну, видно, что-то очень важное и характерное подметил художник в разгоряченном лице мастера и заспешил перенести подмеченное на холст. Подождав чуток, Фомин стал сам отвечать на вопрос, заданный Крамору:
— А затем, что жизнь только тогда и жизнь, только тогда мила и лакома, когда есть в ней цель, когда ты не хлеб в дерьмо перегоняешь, а добро да благо сеешь. Прости, что я ненароком колупну тебя за больное. Не серчай, потому как не в тебя мечу. С чего, ты думаешь, люди пьянствуют, труд свой во вред себе оборачивают? С того, что цели в жизни у них — никакой. Пусто в середке. Пустота в себе — тягостней любого груза, всякой беды — злей, лютой печали — горше. Вот и поливают пустырь русской горькой, растят на нем страстишки убогие, кто блуд, кто даровой прибыток…
— Правильно, Вавилыч. По себе судя, говорю: правильно! И не надо извиняться. Потому как истина! — воскликнул Крамор, прерывая работу. — Только вы не учли, извиняюсь, одну особенность, одну деталь. К смыслу жизни ищут ход не забулдыги-пьянчужки, не бесстыдные жизнееды-потребители, а совершенно даже наоборот. И чем мудрее человек, тем неотвязней думает он над этим. Во многая мудрости…
Коротко тренькнул дверной звонок.
— Мариша пришла, — встрепенулся Фомин, приподымаясь.
— Сидите, сидите, — предупредил Крамор. — Я открою.
Это была почтальонша. Молча протянула несколько газет и пропала.
На ходу глянув мельком в областную «Туровскую правду», Крамор загадочно сказал:
— Придется, дорогой Ефим Вавилович, делать нам в сеансе незапланированный перерыв.
— Что стряслось?
— Указ о награждении нефтяников Западной Сибири. Не миновать вам сегодня пирушки… — Уткнулся в газетный лист, бормоча при этом. — Так… Герои Соцтруда… Ага. Вот наш… Буровой мастер Турмаганского управления буровых работ Зот Кириллович Шорин. Молодчина!.. Пойдем ниже… Угу… Орден Ленина… Гизятуллов и… кажется, больше нет наших. Да… Октябрьской революции… Лисицын и… все. Трудового… ага, Данила Жохов… С именинником вас… «Знак Почета»… М-м… Фомин Ефим Вавилович! Пожалуйста! Я же говорил! Поздравляю…
Трель голосистого дверного колокольчика полоснула автоматной очередью…
Пожав вялую руку хозяина, Бакутин скинул куртку, небрежно нацепил ее на крюк и прошел в комнату. Резко поворотясь, оказался нос к носу с Фоминым. Громко, с вызовом спросил, увидев газету:
— Не ожидал?
— М-м…
— Значит, не ожидал, оттого и кислый такой. Тут ведь расчет на то, чтобы зацепить, щелкнуть по носу. А ты не цепляйся, не подставляй нос. Все это — чешуя.
— Конечно… — смущенно согласился Фомин. — Но справедливость…
— Справедливость. Закономерность. Типичность… Это, брат, спорные понятия. Бальзам одному, другому — отрава…
— Все равно, так нельзя, — настаивал Фомин, думая при этом не столько о друге, сколько о себе.
— Награды, званья, титулы умрут вместе с тобой. Только дело останется. Погасли, к примеру, факела. Вот да! Вот след! Вывести Турмаган на заданную высоту. Тоже отпечаток приметный и памятный. А это… — подхватил со стола газету с Указом, — десерт… Нелишне, конечно. Карман не трет. Только… Зря дуешься…
— С чего взял? — засерчал Фомин.
— Ты — русак, Вавилыч. Из кривого ружья не бьешь, в спину не целишь. Что на уме, то и на языке. Что на сердце, то и во взгляде… — Вздохнул. Неспешно извлек сигареты, протянул пачку другу. — Обидно — это точно.
— Само собой, — подтвердил Фомин. — Что за разговор на сухую? Давай хоть чаю…
— На чай неурожай, береги заварку. Давай по рюмке — за твой «Знак Почета».
Говоря это, Бакутин помог хозяину наскоро накрыть стол, разлил водку. Поднял свой стаканчик.
— Вздрогнули?
Небрежно и безвкусно закусили маринованными огурцами. Закурили.
— Как молодые? Давно не видел.
— Хорошо. Весело, красиво. Складно. За чем не видишь, — стану дедом.
— В природе все отменно отработано. По кругу. Непрерывно и точно. Нам бы вот так…
— Нашел о чем толковать. И так мало чем от машины отличаемся.
— Тут тоже противоречие, — согласился Бакутин. — Пусть философы думают. Наше дело нефть добывать…
— Вот и добывай. И не ломай голову над мировыми проблемами.
— Мало скважин, Вавилыч, — неожиданно и резко заземлил разговор Бакутин. — Задыхается промысел. Больше и быстрее бурить надо.
— Надо, — сердито повторил Фомин. — Все надо. Но как?
— Ты не горячись. Не в обиду тебе говорю. Сколько времени у буровиков попусту уходит? — Приметил нетерпеливый жест друга. — Постой. Сперва послушай. Кончили скважину и ждете, пока ее освоят да сдадут. Время. Сдали пробуренную, новая не готова. Опять время. А если бы бригада бурила непрерывно…
— Давай выпьем. На сухую твою премудрость не пережевать. Дельная мысль, конечно, только бы поменьше «бы»… Держи, — и подал стаканчик Бакутину.
Одним глотком тот опорожнил посудину и, зажав пустую в кулаке, легонько пристукнул ею по столешнице. Потом раздумчиво, неуверенно:
— А если два буровых станка в бригаде. А?.. Семь вахт? Первый бурит, второй — передвигают, подготавливают. Второй бурит, первый — осваивают, передвигают, подготавливают. Ну? И пошло по кругу. Без перекуров-перерывов. Четыре вахты бурят, три — готовят…
— Постой, постой, — перебил Фомин, небрежно сдвигая в кучу, как ненужные, тарелки, вилки, ложки. — Два станка и семь вахт. Та-ак! — побарабанил пальцами по столу, закурил. — Так-так. Ах, черт! Лихо!..
— Ну вот, — обрадовался Бакутин, поняв, что зацепил мастера за живое. — И бутылку в сторону. Давай хоть за успех будущей семивахтовой…
Ушел Бакутин, а задумку оставил, и та сразу вцепилась в Фомина мертвой хваткой. Потеснила обиду, отодвинула заботы, даже хвори заступила путь. И чем больше думал мастер о семивахтовке, тем неодолимей становилось решение — кинуть эту семивахтовую бомбу под ноги тем, кто в третий раз украл у него Золотую Звезду.
Турмаганский городской комитет партии недавно переехал в новый дом, где было все необходимое для работы аппарата. Черкасов долго не мог привыкнуть к простору, свету и уюту своего обширного кабинета и, входя в него, какое-то время чувствовал неуверенность и скованность, которые переживает человек в чужой квартире. Но сегодня Черкасов был так взволнован Указом о награждении нефтяников, что не приметил, как и вошел в кабинет. Секретарь горкома не мог понять, почему среди награжденных нет Бакутина, который пятый год шел коренником в громоздком, тяжелом возу турмаганского нефтепромыслового управления. Не раз спотыкался, но из оглобель не вылезал, в пристяжные не просился, а изо всех сил, порой на последнем дыхании пер и пер турмаганский воз к заветной цели, воплощенной в фантастической цифре с восьмью нулями. Он был земным и грешным, расточал без оглядки силы, на полный замах работал и любил…
Не вдруг примирил себя Черкасов с решением о выводе Бакутина из состава городского комитета партии. И особняк, и Нурия, и дикая, нелепая драка с Сабитовым — все это, по мнению Черкасова, были узелки одной веревочки, конец которой держала в своих руках самовлюбленная Ася. Ее и винил во всем Черкасов, и невзлюбил за то, и никак не мог переломить себя.
Когда подмятый Бакутин стал сторониться Черкасова, лишь по нужде заглядывал в горком, не заговаривал о факелах, не задирался, Черкасов принялся тормошить его: приглашал на всевозможные заседания, включал в разные комиссии, советы, президиумы, непременно поминал добрым словом в докладах и статьях. Многолетний опыт работы с людьми подсказывал Черкасову, что бунтарская суть Бакутина жива и скоро снова проявит себя, непременно проявит.