Изменить стиль страницы

В ответ на его просьбу Хандриас Сербин промолчал и подумал, что по прошлому тоскует только тот, кто ничего не видит для себя впереди.

И вот, когда оторвавшиеся доски обшивки были прибиты, а директор музея сфотографировал моровой столб, чтобы в подходящую погоду подреставрировать четыре каменные фигуры, изображавшие страх и надежду, девушка из лавки зашла к Сербиным позднее обычного и не торопилась, как всегда, уходить.

Она сидела в кухне на табуретке и теребила в руках пестрые вязаные перчатки, пока Хандриас Сербин сторожил молоко, уже собиравшееся закипеть. Девушка говорила о разных пустяках, рассказывала мелкие новости, потому что крупные старикам сообщал телевизор. Молоко поднялось, и старик перелил его в белый с синими горошинами кувшин, сполоснул кастрюлю и собрался было пригласить девушку в комнату, как она сказала: "Я хотела вас кое о чем спросить, дедушка".

Посмотрев на нее, он понял, что она хочет спросить о чем-то серьезном, сел на скамеечку возле печки - сюда они прежде ставили тяжелые чугуны, в которых варили картошку на корм скоту. "Спрашивай", - сказал он.

Она перестала перекладывать перчатки из одной руки в другую и держала их теперь двумя руками, вернее, держалась за них.

"У меня есть друг, - сказала она, - мы познакомились на фестивале и провели вместе только один день. - Она на секунду задумалась. - Может быть, мы поженимся".

Но во всем, что она рассказывала, пока еще не было вопроса. Ей скоро двадцать, пусть себе выходит замуж, подумал Хандриас Сербин.

"Он из Индии", - сказала она. Письма есть письма, одно дело переписываться, а другое - увидеться, и она пригласила его сюда на две недели. Она могла бы взять отпуск и уехать вместе с ним куда-нибудь, но ведь отпуск - это как воскресенье, а разве воскресенье похоже на будни? Если она поселит его у себя - это уже будет означать, что дело почти решенное, а ее иногда все-таки берут сомнения.

"Может он у вас пожить, дедушка?"

Мудрая старость никогда не спорит с доводами правнуков, их образы мышления дальше друг от друга, чем Хандриас Сербин и страна Индия.

"Пусть приезжает", - сказал он.

Она убрала комнату по своему вкусу, привела его и осталась ночевать. Его звали Рамеш, он был очень смугл и высок, ему приходилось нагибаться, чтобы пройти в дверь. Девушка из лавки была маленькой, худенькой и очень белокожей.

- Хандриас Сербин сидел в своей кровати и ждал, когда придет сон. Он слышал ритмы любви над своей головой, сон спустился к нему и окутал его покоем, он подумал, что Сунтари - его сестра и тысячи рук из тысячи мест принесут по горсти земли.

Глава 13

Могучая ель, свободно расположившаяся посреди лужайки, дугой раскинула нижние ветви и даже безветренным вечером покачивала их, сдержанно играя своей силой. На каменистом утесе несколько высоких сосен образовали одинокую группу. Их голые стволы терялись на темном фоне дальнего леса, а верхушки, казавшиеся черными на зеленовато-пастельном небе, выстроились в строгие геометрические фигуры, причудливо, хаотически соединяющиеся. За ними с юго-запада на северо-восток медленно-медленно плыла узкая вереница рваных облаков, напоминающих буксир, тянущий баржи по реке. Редкие звезды на небе мигали, одна звезда, стоящая почти в зените, чуть к северу, смотрела вниз отчужденно и холодно.

Холодным и чужим - прежде всего чужим - было здесь все: деревянная стена хижины, к которой он прислонялся; стоявшая перед ним глиняная миска - из нее он черпал густую простоквашу; гладкая деревянная ложка в руке; ботинки на ногах, одежда на теле, сосны на утесе, ель, прохладный пьянящий воздух, но самым чужим здесь был он.

Он не считал дни и не знал, сколько времени прошло с того утра, когда он, как обычно, проснулся, может, с мыслью о поездке домой, а может, о Кристере Гёрансоне. Он сделал его родителей счастливыми, ведь Кристер этого хотел, но ему пришлось запрограммировать и самого Кристера. Возможно, в то утро он с особым нетерпением ждал, каким образом это проявится в Кристере. Внезапно, когда он брился перед зеркалом, у него вновь возникло чувство, будто он размеренно, как маятник, качается между двумя точками, которые находятся очень далеко друг от друга. Все окружающее воспринималось им по-прежнему ясно и отчетливо - это не были стремительно сменяющие друг друга картины и не раздвоение личности, - казалось, что постепенно смещаются плоскости и углы, и, хотя нельзя было уловить самого движения, а только его результат, перспектива становилась иной.

Одеваясь, он заметил, что воротник рубашки слишком свободен. Он взял другую, но и эта оказалась велика, он взглянул на размер, цифра ничего ему не говорила, пришлось пересмотреть все рубашки, чтобы определить забытый размер.

На мгновение ему показалось удивительным, что человека таким образом подгоняют под какой-то определенный стандарт, но потом он подумал, что это рационально и что различные размеры человеческого тела можно привести в систему логической зависимости друг от друга.

Он записал эту мысль и, одеваясь, отметил с холодным удовлетворением, что ботинки болтаются на ногах, а перчатки сваливаются с рук. Правда, его смутило, что шапка из выдры оказалась мала. Но потом он сообразил: все логично - мозг увеличивается, а человек усыхает. Он захотел стать Крабатом, и вот с помощью своей науки он постепенно сбрасывает с себя Яна Сербина, как старую кожу, проникает сквозь непроницаемую стену, чтобы свободно перемещаться в пространстве, в котором заключено время.

Где-то внутри, в неконтролируемой частице его человеческой сути, родилось сожаление, что он ошибся, предположив, будто возможен синтез или по крайней мере симбиоз Яна Сербина и Крабата. То ли это сожаление вызвало протест в его еще не разрушенном нравственном сознании, то ли в этот момент маятник оказался в нулевом положении, но, когда он вышел из комнаты и горничная-лапландка посмотрела на него с недоверчивым изумлением, его вдруг пронзила мысль, что, сбросив оболочку Яна Сербина, он утратил и его нравственные принципы, и невероятной силы страх и отчаяние овладели им и погасили его сознание.

Когда все это прошло, он понял, что ничего не случилось; он увидел, что находится в охотничьем домике, принадлежащем Томасу Гёрансону, где все было чужим и холодным, но он уже знал: я обладаю властью над людьми, способностью изменять их, а через них и вещи, я выбрал эту хижину, чтобы заточить в ней себя и эту мою власть, пока мы не сгнием здесь, не превратимся в травинку или в маленький проросток сосны.

На пороге хижины позади меня сидит какой-то человек, я оборачиваюсь, в руках у него блестящая труба. Почему она блестит, ведь сейчас не светит ни солнце, ни луна? "Она блестит сама по себе", - говорит человек, и я спрашиваю его: "Ты Якуб Кушк?"

"Если ты Крабат", - отвечает он.

Я - это я, мне не нужно имени, я не хочу быть Крабатом, бессильным Крабатом, который гонится за фантомом - Райсенбергом, пытаясь догнать его, но ничего не меняется и ничего не изменится, потому что Крабат - это всего лишь сказочный герой детских снов.

"Я - это я", - говорю я громко, пожалуй, слишком громко.

"Тогда я тот, кого ты хочешь во мне видеть", - отвечает человек, сидящий на пороге. Он подносит к губам свой инструмент, раздаются воющие звуки, теперь у него в руках не труба, а саксофон, его мелодии разнообразнее, объясняет человек и подмигивает.

"А ты, наверное, веселый парень?" - спрашиваю я, сам не зная зачем. Вместо ответа он бросает свой саксофон на лужайку, и она вдруг наполняется людьми - почтенными бородатыми господами в темных сюртуках и черных в белую полоску брюках и дамами в розовых и голубых платьях с рюшами и высокими затейливыми прическами. У всех в руках бокалы на длинных ножках. Какой-то господин беззвучно - видно только, как у него шевелятся губы, - произносит тост, а затем медленно и торжественно выливает содержимое своего бокала на полуобнаженную грудь дамы в розовом, швыряет пустой бокал в стоящего неподалеку господина, у которого тут же вырастают на лбу козлиные рога. Оскорбленный с ревом бросается на того, кто наставил ему эти рога. И вот уже все благородное общество завертелось в бешеной драке, слышится звон разбитых бокалов, у мужчин растут козлиные рога, дамы хватают камни, которые превращаются в торты с кремом, и кидают их. Торты летят по воздуху и залепляют физиономии с разинутыми ртами, торты уже на козлиных рогах. Дамы подтыкают длинные юбки, их высокие затейливые прически развалились, поток крема поднимается все выше и выше, дерущиеся мужчины - их руки похожи на надутые резиновые перчатки - стоят уже по пояс в креме, время от времени кто-нибудь падает, выныривает, отплевывается, выпуская изо рта радужные пузыри, огромные, как воздушные шары. Кремовый поток доходит мужчинам уже до верхних пуговиц жилетов, дамы обрывают рюши с платьев, бросаются в желтовато-молочную реку и привязывают розовые и голубые ленточки из своих рюшей на козлиные рога каждому господину, а потом тащат и тянут ленточки до тех пор, пока всех не накрывает поток крема. Из этого месива всплывают предметы туалета, они держатся на поверхности, как листья кувшинок, а обвязанные ленточками козлиные рога торчат между ними, как перископы, и всюду возникают пузыри: розовые, голубые, черные в белую полоску, иногда какой-нибудь пузырь подымается в воздух, но большинство лопается.