Изменить стиль страницы

В итоге Бруно Фришхерц получает задание переоборудовать новую квартиру по своему усмотрению. Его кредо — «новая вещность», конструктивизм и целесообразность стиля. Он — жрец этого эстетического направления. Жена Матросика думает: какая досада, что снаружи останутся эти отвратительные кариатиды, вся эта мерзость орнамента на фасаде, колоннада; какая досада, Бруно, что нельзя соскрести все это, чтобы показался необлицованный кирпич.

Несколько месяцев Бруно служит свою черную мессу. И вот все готово.

— Я оформил новую квартиру, — говорит Бруно Фришхерц. — Кому по вкусу виски с фокстротом, добро пожаловать, милости просим!

Медленно подтягивая стальной трос, скрипит мартовским вечером, еще до прихода весны, технически все еще исправный лифт; у лифтов в домах по Рингштрассе — вечная жизнь, их механизм оснащен душой, а душа, как известно, бессмертна. Такие лифты никак не сравнишь с автомобилями, собранными на конвейере: те как бабочки-однодневки, разве что снабженные гудком, а вот лифты-долгожители, лифты-Мафусаилы хоть и похожи на какого-нибудь надворного советника, страдающего подагрой и астмой, — именно так, пыхтя, лифт проходит свой путь с этажа на этаж, с первого на последний, а то, глядишь, и застрянет где-нибудь между двумя этажами, и из кабины донесутся вопли о помощи, а сама кабина похожа на водолазный колокол, и недовольный привратник, шаркая большими ногами, отправится на чердак и при помощи смазанной ручной лебедки подтянет это чудовище до ближайшего этажа, и тогда лифт-долгожитель, преодолев сердечный приступ, пойдет дальше, — правда, и без того слабый свет лампочки будет подрагивать, пока он, кряхтя, продолжит подъем; зеркало в кабине лифта все исцарапано, а по краям просто-напросто слепо, красная бархатная обивка полукруглого углового сиденья потерта, однако жизнь лифта все длится и длится. Мрачноватая жизнь, конечно, и не больно-то отличающаяся от жалкого существования, свойственного встроенному барочному шкафу, окантованной позолотой дарохранительнице, выцветшему от старости глобусу, а главное, от существования всего скарба, которым битком набиты квартиры слева и справа от лифта — квартира надворного советника и квартира адвоката верховного и уголовного судов. Можно сказать, что у лифта не просто душа, а душа надворного советника. О, если бы разрушители станков прознали о подобном рождении, о подобном перерождении, об этой контрреволюции, проникнутой духом консерватизма: быть лифтом, жить вечно и служить вечно, — примерно как девяностолетний пономарь в католической церкви…

Одним словом, неким мартовским вечером этот лифт поднимает целую боевую фалангу молодежи, — в том числе студента философского факультета Феликса, студента театрального училища Отто и даже Макса, который мнит, будто ему наставили рога, и девушек, причесанных под мальчиков (такая прическа будет в самый раз, когда начнется фокстрот), поднимает их всех на третий этаж, где состоится вечеринка с виски и фокстротом, вечеринка, которую устраивает то ли Бруно Фришхерц, то ли Матросик, то ли его жена, — это кому как угодно.

Общественная табель о рангах или испанский придворный церемониал здесь ни к чему: новая жизнь новой мебели, интерьер без орнаментального украшательства, новое вино, влитое в старые мехи, — вот истинная причина этого торжества. Белизна, отливающая полировкой, белизна — это цвет дня; белая планка с латунными крючками в прихожей; задняя стенка обтянута мешковиной; на крючках висят раскореженные лихими заломами шляпы молодых революционеров, — истинные художественные реликвии, чаши для буйных голов, горшки для голов, платки с голов девушек, подстригшихся под мальчика; покрашенное в белый цвет ведро в углу прихожей предназначено для зонтиков; перевернутая деревянная пирамида, тоже белая (макушка пирамиды срезана — на острие никакая пирамида не устоит), внутри — цветочный горшок с кустом азалий.

В дверном проеме между прихожей и гостиной рядом с женой Матросика стоит Бруно Фришхерц: английского покроя костюм цвета перца с солью, оранжевый вязаный галстук, заставляющий вспомнить о юге, да и у самого Бруно отменный загар. Величественная труба граммофона выдувает фокстрот: мои ноги, твои ноги, раз, два, три, четыре, прыг, скок, давай, пошел, рысцой, трусцой, давай наяривай, раз, два, три, четыре, — в белое пространство, у которого нет потолочного освещения, свет падает из углов, из промежутков, незаполненных мебелью, и, как знать, из самой граммофонной трубы, с девичьих лиц, из замочных скважин, никакого прямого освещения, даже человек, умеющий видеть сквозь землю, не обнаружил бы здешнего источника света.

Скрытые источники света — это не только маленький интерьерный шедевр Бруно Фришхерца, нет, этот факт выходит далеко за пределы ограниченных уровнем художественного мастерства рамок обычных архитектурных забав. Центральная точка пространства — место роковое, и именно на этом роковом месте, только в квартире рядом, только в квартире у родителей, в самом центре гостиной, висит звенящая, бренчащая, дребезжащая от малейшего дуновения люстра — на середине комнаты, в роковом месте, будь то императорская трапезная в Хофбурге, золотой кабинет в Шёнбрунне, бальный зал Клуба любителей верховой езды во дворце Паллавичини, — повсюду посредине висит люстра, не люстра, а самый настоящий люстряной генерал, представитель былых властей; форма переливающихся всеми цветами радуги подвесок производит гипнотическое воздействие, а главное — всегда в самом центре помещения; так проходят не только балы во дворцах, но и сугубо республиканские дипломатические приемы, бракосочетания людей высшего света в том же дворце Паллавичини, ну, а при необходимости — и прощания с государями, на которых пахнет прошлым, хотя и на другой лад, — люстра всегда в центре помещения.

А вот для Бруно Фришхерца центр помещения — это место предосудительное; потеря центра, говорит он менторским тоном, это первый шаг к обновлению личности; моя интерьерная архитектура базируется на принципе: никакого центра. Децентрализация некоего внутреннего пространства в некоем совершенно геометризированном внешнем пространстве, — куб или еще лучше — шар или яйцо, — я готов отдать полцарства заказчику, который позволит мне выстроить для него виллу в форме яйца. Но пока суд да дело, Бруно вынужден довольствоваться обычным яйцом. Ослепляя белизной, оно возлежит на тарелке посреди желтоватых холмиков майонеза, и Бруно Фришхерц накидывается на него с таким рвением едока и жизнелюба, как будто это яйцо по-русски ничуть не менее важно для него, чем теоретическое яйцо, чем яйцо как идеальная форма для человеческого жилища, о котором он с таким пылом рассуждает.

Девочки, стриженные под мальчиков, медленно оттягивают левую ногу назад, это третий шаг фокстрота. Отто, студент театрального училища, в своей стихии: стоит пластинке закончиться, он сразу же ставит новую: мои ноги, твои ноги… Феликс, приверженный аскезе философ, не хочет портить всем праздник, он впервые в жизни пробует виски, напиток, оказывающийся совершенно безвкусным, и вспоминает при этом изречение своего бывшего однокашника, теперь уже хорошо известного журналиста, пишущего об автогонках, барона Джованни Кошира, получившего в награду за аттестат зрелости возможность съездить в Париж, где он не просто побывал в легендарном, обвешанном зеркалами и уставленном пальмами публичном доме «Сфинкс», но и попробовал там, наряду с прочими радостями жизни, виски, а потом, отвечая на вопрос былых соучеников: «А какой же у него вкус?» говорил: «Как будто ты себе ногу отсидел».

Бруно поглядывает на мальчишеские головки: как там они, с их кокетливыми челками, по углам всех комнат неожиданно меняют направление в танце. Отто, будущий актер, как раз огибает в паре с женой Матросика очередной угол, сам Матросик стоит в ослепительно белом дверном проеме и тоже посматривает на танцующих. Нравится ли ему безыскусная мебель Фришхерца, скажем, эти высотой до колена белые ящики без ручек, они тянутся вдоль комнаты как бруствер, но бруствер должен быть человеку по грудь, следовательно, скорее как заградительный вал по колено? В них хранятся домотканные льняные скатерти и покрытые морилкой деревянные кольца для салфеток, ножи столового серебра с угловатыми ручками, а поверх всего этого добра — толстенные бокалы и плоские керамические вазы для фруктов и для цветов с короткими стеблями. Нравится ли ему эта прямоугольная тахта, похожая на вырванный из крепостной бойницы зубец, только не из камня, а из дерева, отливающая ослепительной белизной, с возлежащими на ней тремя широкими валиками, обтянутыми белой лайкой? Даже чайный столик, оказывается, можно изготовить из белого дерева, а там, в углу (Матросик поневоле улыбается: поистине приверженность Бруно Фришхерца к белому цвету безгранична), там, в углу поставлен на красный необработанный кирпич белокаменный бюст молодого императора Франца-Иосифа, перенесенный из адвокатской гостиной, — самая настоящая находка из арсенала канувшей в Лету великой империи, неожиданная и странная. Там, в соседней квартире, белоснежный бюст как-никак имел мемориальное значение, был почитаем, глаголил: я здесь, перед тобой, твой император, молодой, красивый, самим Господом благословенный, склонись предо мной, верноподданный еврейского происхождения, доктор юриспруденции, живи честным трудом и оставайся мне предан… А здесь, на необлицованном красном кирпиче с оттиском герба венской общины, на углу белого полированного вала высотой до колена, — вот уж воистину достойный постамент для последнего из великих монархов многонациональной империи, пусть и абсолютно безжизненного, — империи, включавшей в себя Гёрц, Градишку и Крайну, Богемию и Венгрию, Лодомерию, Пресбург и Аушвиц в одном и том же тарабарском списке? Даже у самого Бруно Фришхерца возникли определенные эмоциональные трудности: как вписать в здешний совершенно изысканный интерьер такую деталь? Он перехватывает взгляд Матросика, направленный на белоснежный бюст, и, прикинувшись пьяным, подходит нетвердым шагом к граммофону, снимает иглодержатель с пластинки (игла взвизгивает), поворачивается к остолбеневшим от удивления мальчишеским головкам, кричит: