Изменить стиль страницы

Но в воскресенье вечером, самое позднее — в понедельник утром начинается возвращение в родительский дом, по лестнице на третий этаж, в так называемую докторскую квартиру, на Новейшую Звезду; восхождение по этой лестнице ничуть не веселее описанного несколько выше похода по Рингштрассе. Это детское шествие неминуемо возвращает за семейный обеденный стол, а положит фрикадельку в суп кухарка Мария или родная мать, значения не имеет; темница она и есть темница, ребенок чувствует себя узником, бывают, конечно, и благородные узники: Ричард Львиное Сердце в Дюрнштайне, Мартин Лютер — в Вартбурге, Наполеон — на Эльбе, мускатель и охота на зайцев, даже стрельба по куропаткам. И хотя, конечно, нашпигованный фазан и мозельское, подаваемые тюремщиком, громыхающим связкой ключей, это все равно лучше селедки с водою, но сомнительная ария Флорестана о свободе прозвучала бы в обоих случаях как застольная песня, кто бы ни взялся ее спеть, Матросик или белокурая гимназистка.

Одним словом, до тех пор пока под Век Ребенка не подведут серьезную законодательную базу, свобода, предоставляемая юношеству, так и останется игрушечным слоном на глиняных ногах; пока родителей не станут штрафовать за то, что они осмеливаются возразить своим детям, а государство не начнет выплачивать стипендии всем, кому не исполнилось еще двадцати одного года, введя в школе систему материальных поощрений на премиальной основе и одновременно освободив пятнадцатилетних матерей от необходимости учиться дальше, пока не произойдет всего этого, Век Ребенка так и останется фарсом, и все идеалистические попытки героических детей освободиться от родительской опеки увязнут в песке.

Что же в таком случае остается пусть и великовозрастному Матросику, кроме того, чтобы отправиться к причалу Дунайского пароходства и обратиться к капитану какого-нибудь прогулочного пароходика, а то и к капитану баржи со словами: — Я сыт по горло своими родителями, возьмите меня с собой в море! А гимназистка в сандалиях лишена даже такой гипотетической и фантазийной возможности; все, что дано ей в пятнадцать лет, это записаться в школу танцев: вальс, поцелуй ручки, затянутой в лайковую перчатку, прогулка вдвоем в перерыве между двумя танцами, флирт на домашнем балу, «можно проводить вас домой после танцев», — все это в прошлом. Флирт в школе танцев, искусно уложенные локоны, — крупнобуржуазные или мелкопоместные страстишки, с французской аккуратностью подстриженная зеленая изгородь вокруг нарастающих вожделений; все это не беда для какой-нибудь шестнадцатилетней графини, в семнадцать она выйдет замуж и ровно через 9 месяцев толстощекий наследник родового титула окажется на расшитой золотыми коронами подушке. Но кому придет в голову думать о благословленных церковью возможностях улизнуть от родителей, сидя у костра в альпийской пойме? Кто станет предаваться мечтаниям, подобающим разве что барышням из пансиона, и вместе с тем изучать бюхнеровского «Войцека» для выпускного экзамена по немецкому языку, изучать, с восторгом интерпретировать, возносить до небес?

А возможен ли компромисс? Разве желание сходить на танцы, отправиться на бал, накраситься, разве это желание не представляет собой более сильный мир воли и представления, чем книжный мир революции Гессенского сельского вестника? Как долго продержится эта красотка, блондинка, голубоглазка со студентами, которые перед поцелуем снимают очки, носят рубашки апаш и не умеют танцевать, декламируют Рильке и решают за гимназистку задачи по математике, но не совершают необдуманных поступков, то ли из элементарного страха (как бы чего не вышло), то ли из осознания всей сложности проблематики любви земной и любви небесной; все это они намерены привести к общему знаменателю не раньше, чем обзаведутся докторской степенью.

Матросику из буржуазной среды в этом отношении легче: стоит ему снять матроску, и пожалуйста, можно надевать смокинг, а то и фрак, можно создать новое гардеробное «я», на которое удастся положиться.

Даже этот революционно настроенный фонарный альпинист («Да здравствует республика!») мог бы смириться с подобными условиями игры. Он однако же предпочитает вырядиться, он заходит в ателье проката маскарадных костюмов и говорит:

— Мне хотелось бы предстать на карнавале в шотландском национальном костюме!

Он надевает шотландскую юбочку в красную клетку и привязывает к поясу сумочку из телячьей кожи, натягивает толстенные шерстяные гольфы, нахлобучивает на голову круглую шапчонку, перебрасывает через плечо волынку, заучивает парочку прошедших испытание временем шотландских шуток, запоминает несколько достойных упоминания фактов о лохнесском чудовище, покупает в кассе Дома искусств (а какой карнавал обойдется без художников, они уже не одну неделю расписывают декорации; три ночи, три карнавальных девиза, парад народов: дикари, мореплаватели и сухопутные крысы, сразу видно, как идея Лиги наций может сформировать подлинный пир искусств), итак, он покупает в кассе Дома искусств один мужской билет, который, как всегда, на десять процентов дешевле билета дамского, впрочем, билеты для студентов еще дешевле.

Но как (я просто не верю своим глазам) попала на этот праздник белокурая голубоглазая гимназистка? Уж не изменила ли она молодежному движению? Кто ее сюда вообще привел: студент юридического факультета, одевшийся в костюм мексиканского гаучо, венгерский пастух, который целыми днями зубрит математику, или, может быть, кто-нибудь из господ постарше, явившихся на маскарад в клоунском наряде? (Вместо носа у такого клоуна луковица, а в ней красная лампочка; лампочка то вспыхивает, то гаснет, она мигает, сигнализирует азбукой Морзе об аравитянках, еще не подыскавших себе кавалера).

Но кто же, черт побери, приводит участницу молодежного Красного Креста на костюмированный бал в Доме искусств? Выставочные залы превращены этой ночью в дальние страны из папье-маше, в остров Гаити из древесной плитки, в эскимосские иглу из мешковины, в Чайна-таун из камыша с берегов Нойзидлерзее, официант — сегодня днем еще безработный, а вечером разодетый, как калиф с карусели в Пратере, длинная китайская косица, не хватает только узкого разреза глаз, — в таком наряде подает он маринованную свинину с бамбуковыми побегами.

Все дунайские страны втиснуты в один-единственный зал, река, игнорируя силу земного притяжения, змеится по потолку электрогирляндой, а потолочный гипс представляет собою сушу. Цыганский ансамбль из Мёрбиша-на-Зее — он всех, стоит лишь заказать танец, сделает королями чардаша: рука на затылок, три шага вправо, три шага влево, разухабистый выкрик «Будь здоров!», токайское, — разве эти феодальные и цыганские радости — подходящее вечернее и ночное времяпрепровождение для студентов-социалистов?

Отто, будущий актер, только он во всей компании и умеет танцевать, — оно и не удивительно, он и должен уметь танцевать, и сражаться на рапирах, и говорить: «Целую ручки» как истинный аристократ, таковы трудовые будни и профессиональный риск человека, которому, возможно, суждено стать первым по-настоящему молодым героем-любовником в городском театре Троппау, — выходит, именно Отто и привел сюда друзей:

— Умение танцевать — это на маскараде дело десятое!

Так он и подбил всю компанию. И вот студент философского факультета Феликс ходит из зала в зал с лотком на животе в обличье бродячего торговца игрушками из захолустного хорватского городка Ципс, — он воспроизвел сложный костюм торговца с гравюры 1815 года, — и все же он несколько робеет, проходя по залу дунайских стран, а за ним шествуют вожак группы Макс, одевшийся Робинзоном Крузо, и дочь Соседа, превратившаяся в белокурую гречанку с голыми и не без помощи грима смуглыми руками, с золотым обручем в волосах, одетую в белоснежный хитон по щиколотку, в каких щеголяют аттические девственницы на фризе Парфенона.

Ни Феликс, он же торговец игрушками, ни Макс, он же Робинзон Крузо, до сих пор не пригласили белокурую гречанку на танец, они танцам не обучались и страшатся возможных накладок. Отто, он же пират с острова Корсика, давным-давно исчез в более темных залах, представляющих собой островные государства и волшебные страны.