Вдруг я услышал голос Фидо Квалиашвили и понял, что настало время похорон. Женщины вышли из комнаты, и зашли мы, мужчины. Прикрыли дверь, подняли гроб и три раза повернули его, потом трижды стукнули передней частью об дверь, открыли ее и вынесли Анано во двор.
Всю дорогу шел снег.
Мы оставили позади наш дом, ворота, улицу и стали подыматься в сторону кладбища. Этот подъем я всегда считал дорогой к церкви и никогда не думал, что он ведет на кладбище. Идти по снегу было трудно, ноги скользили, но мы все-таки медленно продвигались, вперед, все выше и выше — к церковной ограде…
В Тбилиси я вернулся один. Отец остался: «Не могу все бросить, присмотрю за могилой и приеду потом».
…Первая ночь в деревне была удручающе-тяжелой. Я еще в поезде, когда ехал из Тбилиси в Телави, не смог найти себе сидячего места. Пришлось ехать стоя, да и в деревне я устал и не выспался. Ходил то по балкону, то из комнаты в комнату. Было морозно. Окна и дверь средней комнаты, где лежала Анано, были открыты. Люди шли всю ночь напролет, и я уже не понимал, кто входит, кто выходит. Они совещались с отцом и Фидо Квалиашвили насчет завтрашних похорон. У меня было такое ощущение, что ночью вся деревня вместе с нами не спала.
Почтить память Анано пришла тьма людей — оба балкона и все комнаты были переполнены! Никто не сказал лишнего, да и вина сверх меры никто не выпил. Поминки прошли пристойно и умеренно, и уже одно это говорило 0 том, как деревня любила и уважала Анано. Я не прилег ни на минуту, все сновал вверх-вниз по лестнице. И в комнатах набегался, следил, чтобы всего на столах было вдоволь. К вечеру тело у меня онемело и отяжелело… И голова кружилась…
Соседи предлагали нам ночлег — отдохните у нас, этой ночью здесь вам трудно придется. Отец отказался, и нам действительно пришлось трудно. Соседи все наскоро поубирали (остальное, мол, завтра) и ушли, а мы с отцом остались одни в осиротевшем доме, без Анано. Мы оба не снимали пальто и, заложив руки в карманы, маялись от стены к стене. Отец несколько раз упомянул Фидо Квалиашвили — хороший он человек, стоящий мужик. Меня тоже растрогал председатель колхоза: он взвалил бремя тяжелых дней на свои плечи, он верховодил, он распоряжался. Мне, правда, думалось, что он это делать обязан как председатель. Но все оказалось не совсем так.
Меня мучило ощущение, что похоронили не Анано, а кого-то другого. Порой мне слышались ее шаги, и я ждал, что дверь вот-вот откроется… Знал ведь, что слух обманывает, своими руками засыпал Анано землей, но, несмотря на это, напряженно ждал звука ее шагов, всматривался в дверь. Это беспочвенное ожидание меня удручало и выматывало.
Не понравилось мне, что почтальон так прямо сказал: «Дала тоске извести себя». Я-то думал, что история Анано была ее сердечной тайной, а тут вдруг первый встречный выпалил тайну мне в лицо. Как странно и как двусмысленно: дала тоске извести себя… От деревни разве что укроешь, деревня все знает. А ты так скрывалась — ничего никому не рассказывала и бросила неповторимую свою жизнь на съедение тоске…
Отец метался и мучился, хотя виду и не подавал: что-то его тревожило, а что — не говорил. Зная отцовский характер, я был уверен, что долго он не выдержит, не сможет скрывать, скажет. Он начал было говорить: «Зачем мы себя убиваем, достаточно, что другие нас убивают…» Но мысль не закончил — в комнату вошли мои одноклассники. Их было двое — Белый Ника и Черный Ника, один — светловолосый, другой — чернявый. Их и называли «черным» и «белым», чтобы легче различать. Они зашли озябшие и в снегу, со словами: «Ну и холодина, собаку на двор не выгонишь», отряхнули снег у печки и затопали замерзшими ногами. Отец словно ждал их привода, тотчас надел шапку и ушел. «Схожу к соседям и вышусь скоро», — бросил он уходя. К кому из соседей он пошел, не знаю, но только остался он там до утра.
Я от всей души обрадовался приходу ребят. Они были на похоронах и выразили позавчера соболезнование, но вот пришли и сегодня. Я не видел их больше полугода. Мне показалось, что они изменились, как бы возмужали. Во всяком случае, на школьников они уже похожи не были.
— Ты тоже изменился, — сказали они, — у тебя опять городской цвет лица… Как живешь, где учишься?
Под конец они вспомнили о Зизи: «Знаем, что она поступила в институт и хорошо учится. Наверное, вы с ней каждый день видитесь. Не знаешь, почему она не приехала?..» Они смотрели на меня со счастливой, чуть застенчивой улыбкой, и я вдруг вспомнил, что оба Ники были тайно и безответно влюблены в Зизи. Когда я сказал, что видел Зизи всего один раз, они не поверили. Правдой и неправдой убеждал я их в этом, пришлось приводить веские доводы, но старался я напрасно — они ушли с улыбкой недоверия, думая, что я обманываю их из добрых побуждений, не желая расстраивать рассказами о ежедневных встречах с Зизи. Только после того, как оба Ники ушли, я задумался и обиделся: и впрямь, почему она не приехала на похороны Анано, неужели мать не сообщила ей? Не может быть. Она, конечно, послала телеграмму.
Отец застал меня дремлющим на стуле, замерзшим, без сил. Я даже не заметил, как погасла печка. Мне вспомнилось, как шесть месяцев тому назад мы с Анано стояли ночью на балконе и она сказала: «До рассвета еще далеко». Отец вошел так же спокойно, как и вышел, словно отсутствовал всего несколько минут. Но я уже его неожиданное исчезновение близко к сердцу не принимал. Наоборот, мне даже нравилась эта неугомонная и неиссякаемая энергия. Одно было ясно — в деревне он чувствовал себя лучше и свободнее, чем в Тбилиси. Там он казался мне скованным и подавленным.
— Видишь, что с нами Анано сделала, — едва войдя, сказал он сокрушенно. — Вышла бы замуж за Фидо Квалиашвили, а то убила себя невесть из-за кого.
— С какой стати, почему за Фидо Квалиашвили? — я встряхнулся и напрягся: это было для меня открытием.
— Почему? — отец вышел из комнаты и сразу вернулся, неся с собой несколько пачек треугольных конвертов. Он бросил их на стол — вот почему! — Здесь больше сорока писем. Все с фронта… Понял? Вышла бы за него, и детей бы родила, и сама была бы жива и счастлива, и нам было бы спокойно. Нет, не захотела! И вот что вышло… Да и он старится без семьи.
— Может, она не хотела.
— А чего она хотела — этого?
— Так уж вышло…
— Ты тоже хорош!.. Полюбила бездомного.
Я думал, что знаю об Анано все, что она ничего от меня не скрывает. Но этот Фидо Квалиашвили… Видно, она не придавала ему значения, а то непременно рассказала бы, намекнула. То, что председатель проявлял к нам особое внимание, я замечал: он снабжал нас дровами и выделял долю из общего урожая. Однажды даже подарил мне башмаки… Я хорошо знал нрав Анано, не в ее правилах было принимать подарки, хотя… Может, это был не подарок… Фидо Квалиашвили… Я даже не знал, что он был фронтовиком. Тем более не знал я о его письмах…
— Что теперь будет с домом, с виноградником? Кому на горе все это достанется? — Отец места себе не находил, и я догадывался, в чем причина волнения. Про себя я думал: не этот разговор раз и навсегда решит судьбу нашего дома, которому Анано давно вынесла приговор. Теперь я не сомневался, что сказанное ею сбудется. Отец мой был человеком сердечным, и, конечно, судьба нашего дома его беспокоила. Но сейчас он играл, стремясь внушить мне, что и там, откуда он только что пришел, он тоже думал лишь об этом.
В тот же день он отправил меня в Тбилиси, а сам, чтобы присмотреть за нашим домом и за могилой Анано, остался.
В поезде я вспомнил, что ни на панихиде, ни в день похорон, ни потом Илоевых детей я нигде не видел. Это меня удручило.
Сразу по приезде в Тбилиси ко мне заявился Дурмишхан и без обиняков объявил — из института тебя исключили. Честно говоря, я давно уже забросил институт, не сдал ни одного зачета и экзамена, но все же известие меня огорчило. В душе остался неприятный осадок. «Хоть бы документы успел забрать», — подумал я. Дурмишхан искренне сокрушался, искал выхода из создавшегося положения, предложил вариант восстановления, упомянул влиятельных лиц — мол, сходим к ним, — но при этом осторожно предупредил: «Знай, что тут не обошлось без Ламариного отца». Я не верил, но он убеждал, что это так — иначе меня по крайней мере вызвали бы и предупредили. «Если бы ты вовремя пошел и извинился, этого не случилось бы». Я поблагодарил Дурмишхана за сочувствие и заверил его, что и сам возвращаться в институт не собираюсь. Дурмишхан поразился, не поверил, прошелся взад-вперед по комнате и удивленно на меня воззрился.