Изменить стиль страницы

— Да-аа… Кто мог подумать, кто мог подумать…

— Второго такого председателя на свете не сыскать было.

— Ты, видно, и вправду здешний…

— Был здешний, потом собрался и уехал… Но про добрые твои дела не забыл.

— И на том спасибо!.. Свет стал такой неблагодарный. — Тут он понизил голос и шепотом, словно поверяя тайну, сказал: — Сколько я для них сделал, сколько сделал… день и ночь, день и ночь трудился на их благо… а они взяли и весь мой труд в воду бухнули.

— Кацо, и ты этим светом не доволен?

— Я в этой глухомани коллектив создал, чего им еще?! Кто бы еще в такую дыру поехал? А они все бухнули в воду.

— Как тех лошадей, да?

— Ты откуда знаешь? — Сначала у Барнабишвили как бы случайно вырвался этот вопрос, потом он повторил его другим тоном — Откуда это тебе известно?

— Известно.

Саба четко описал, как выгнали с опушки леса сотню скакунов и как здесь, именно в этом месте, согнали их в Алазани криками и палками.

Барнабишвили сразу обмяк и как-то уменьшился. Он безвольно сел и опустил ноги в вырытую яму, с трудом просунув меж ляжек дрожащие руки.

— Я же признал, что ошибся, — он виновато понурил голову. — Не должен я был продавать их, менять на золото…

— На золото?

— Пристали ко мне, проклятые, и совратили с пути истинного… Кто не ошибался хоть раз? Простите меня.

— Сколько ты продал?

— За каждую лошадь мне дали двадцать пять рублей… золотом… откуда мне было знать, что это контрабандисты, что они коней в Иран продадут?.. Откуда мне было знать, а? Они со мной по-человечески разговаривали, я думал, они порядочные люди, а они контрабандистами оказались.

— Сколько коней спаслось?

— Не знаю… Помню, они отсчитали мне триста золотых пятирублевок. Блестящие были…

— Это ты хорошо запомнил.

— Шестьдесят коней спаслось, — быстро подсчитала Анано.

— Да, наверное, так… — согласился Барнабишвили. — Триста золотых пятирублевок… только не помню, где я их зарыл. Я вам скажу и это, вспомню и скажу…

— А скажи, — спросила теперь уже Анано, — ты и за овец Иотамовых золотом брал?

— За Иотамовых овец? — смущенно улыбнулся Барнабишвили и потупил глаза. — Нет, я взял за них нашими деньгами. Да и кто бы дал за овец золото? Золото — дело другое! Золото… золото… не помню, где я его зарыл…

— Поняла, зачем он ямы копает?

Саба поднялся с земли и подошел к Анано.

— Золото ищет, — сказала Анано.

Внезапно у Барнабишвили помутнели глаза и челюсть скривилась. Он неожиданно выпрыгнул из ямы и стал нервно ходить взад-вперед. Дойдет до определенной черты и — назад. Долго он ходил таким манером, но за черту не переступал, словно на стену натыкаясь.

— Видишь, в каком он состоянии? — Саба повернулся спиной к Барнабишвили. — Идем отсюда.

— Подожди! — Анано, наоборот, глаз с Барнабишвили не сводила. — И эта мразь справилась со всей деревней?

— Сейчас говорить легко… Давай уйдем! Видишь, не человек он больше.

— Нет, подожди! — Анано сделала несколько шагов вперед. — Барнабишвили!

Барнабишвили повернулся чуть вбок, потом упал на землю и пополз, словно лазейку нашел. Так ползком он добрался до лопаты и схватил ее. «Вспомнил, вспомнил», — закричал он и с лопатой в руках побежал. Анано на расстоянии последовала за ним. Барнабишвили раза два оглянулся и поспешил убраться прочь…

— Он будто убегал, будто от кого-то прятался, — рассказывала мне Анано. — А я шла за ним, шаг за шагом. Спиной я чувствовала взгляд Сабы. Один раз он даже позвал меня. Остановить хотел, но не смог. Сквозь ветви я увидела, как Барнабишвили остановился у большого вяза, внимательно осмотрел его, дважды обошел вокруг, снова остановился и уставился на дерево. Потом подошел к вязу вплотную, прислонился к нему спиной и отсчитал семь шагов в мою сторону. Да, я хорошо помню, семь шагов… На седьмом шагу земля словно разверзлась и поглотила его. Я поняла, что нога у него провалилась в яму… Он искал, где копать яму, но она кем-то была уже выкопана. Он притих, потом, лежа на животе, потянулся, засунув в яму голову и руки. Яма была выкопана давно, она заросла травой и сверху была незаметна. Барнабишвили больше не двигался, и я испугалась, не умер ли он в яме. Я позвала его:

— Барнабишвили!

Барнабишвили вздрогнул и высунул голову из ямы, но встать не встал.

Саба еще раз окликнул Анано: «Уйдем отсюда».

— Барнабишвили, помнишь Иотама? — не унималась Анано.

— Иотама?

— Помнишь или нет?

Барнабишвили не ответил.

— Это Саба — сын Иотама!

— Иотама я не убивал.

— Это сын Иотама! — еще раз повторила Анано и показала рукой в сторону Сабы.

Барнабишвили даже не пытался встать, он лишь поднял голову, осмотрелся кругом и ползком, не оглядываясь, двинулся к Алазани, вприпрыжку сокращая себе путь к реке. Добравшись до берега Алазани, он за долю секунды, не успели они и глазом моргнуть, прыгнул в реку, как лягушка, на которую замахнулся палкой мальчишка и которая плюхнулась в воду, чтобы спастись… Он словно смешался со своей стихией, нашел путь к спасению, единственное убежище…

Пораженная, Анано смотрела на поверхность реки, ожидая, что вот-вот голова Барнабишвили высунется из воды!

Напрасно.

Вдруг она услышала голос Сабы:

— Этого ты хотела?!

Как могла Анано подумать, что слышит голос Сабы в последний раз! Домой они вернулись в ссоре, за всю дорогу слова не проронили.

— Он проводил меня до дому, — рассказывала Анано, — даже не попрощался, не взглянул на меня, ушел и увел лошадей. Ушел молча. После этого я его не видала, больше он не приходил… Вскоре началась война.

Глаза Анано наполнились слезами, но удивительно: ни одна из них не скатилась. Слезы так и высохли, не пролившись, словно горечь и мука впитали их.

Я вышел в большую комнату, бесцельно покрутился, потом подошел к окну, выглянул на задний двор: перед саманником копошились куры, и только теперь я вспомнил нашего красного петуха, который, взмыв на саманник, переменил цвет и улетел.

8

В Тбилиси мы приехали пятнадцатого июля и несколько дней убирали пребывавшую в полном беспорядке запыленную квартиру. Дело шло медленно, и сердобольные соседи взялись помочь нам. Отец не отказался.

Было жарко, в городе парило. Мне, привыкшему за четыре года к деревенскому воздуху, дышалось с трудом. Ошалевший от жары, я бегал к Куре, освежался и мокрый — вода с меня лилась ручьями — взбегал на наш балкон. Я без конца носил и носил мусор во двор. Когда скопилось столько сору? Ведь не мог же он набраться, пока нас здесь не было? Неужто мы и раньше жили в такой грязи? Сколько хлама напихано было в ганджины и шкафы, в диваны и сундуки, под кровати и в темные углы! Почему человек не может расстаться с хламом? Выбросили мы порядочно, но больше половины старья осталось. «Это может пригодиться», — со знанием дела говорил кто-нибудь из соседей и, встряхнув старую вещь — объеденную мышами туфлю или ставшие тряпкой брюки, — откладывал ее в сторону. Отец покорно со всеми соглашался, я же противился происходящему. Порой мне становилось смешно: «Неужели нужна еще одна мировая война, чтобы убедиться в ненужности этого старья?»

Отцу, казалось, было безразлично, что оставят, а что выбросят соседи. Задумчивый, он на все послушно кивал головой. Он был сам не свой, голоса не подавал и от деятельности, именуемой «уборка дома», отстранился. Сколько народу нам помогало! Я уже и счет потерял, не разбирая, кто входил и выходил, кто что заносил и выносил. Отец бесцельно бродил по комнатам и курил папиросы.

Потом он поблагодарил всех соседей за помощь — мол, магарыч за мной, пока жив, не забуду — и еще много чего наговорил, на слова не поскупился. Думаю, благодарить он начал вовремя, поскольку бескорыстная поначалу деятельность соседей (особенно соседок) перерастала уже в праздное любопытство. С огромным интересом рассматривали они все, что у нас было. Проверяли вещи и так и этак, даже цену прикидывая: дескать, на Сабурталинском базаре за это дадут столько-то. Одна соседка даже вытащила из шкафа платье моей матери и накинула его на спину другой соседке, а та держала в руках продолговатую фарфоровую посудину и, как в бинокль, смотрела в нее на небо.