Изменить стиль страницы

— Сын-то родной? — поинтересовался Суворовец.

— А то какой же!

— Ну и пустил бы, пока в море.

— Пошел ты!.. Я тож советовать умею, понял ты? — У Миши это получалось так: «пойл ты», и вообще он почти все слова укорачивал, точно обгрызал их. — Ты от зработай, купи, а потом пускай всяких.

Суворовец улыбнулся неожиданно грустной, неприкаянной улыбкой.

— Все у меня есть, — печально и тихо проговорил он, — и квартира, и машина…

Миша покосился — не врет ли. А Витос, находясь под впечатлением только что услышанного, пытался представить Мишиного сына с женой-студенткой, худых и счастливых.

— А помнишь, там, в трюме, этот самый Миша похвалил тебя — молодец, мол, что чернобуркой и заработком интересуешься, деньга счет любит, сказал, помнишь?

И ожгло Витоса стыдом, и потому не сразу он подивился, как это так ловко сумел подкрасться дошлый проныра-Спорщик. «Так я ведь вовсе, и не считал никаких денег, — с запозданием пытался оправдаться Витос, — это я просто так тогда сказал, просто представил, как мать получила бы от меня эту чернобурку».

— Все равно ты считал деньгу, — заядло сказал Спорщик. «Тебе лишь бы поспорить со мной», — заметил ему Витос. И Спорщик, вечно язвительный и издевающийся, холодный, всегда враждующий с ним напропалую, вдруг кротко вымолвил:

— Ты прав — друг спорит, а недруг поддакивает.

Чуть не рассмеялся вслух Витос.

— Все у меня есть, — продолжал между тем Суворовец, — а семь годов назад, когда на флот пришел, ни хрена, кроме алиментов, не имел. Мечтал — вот ежли повезет и заработаю на хату, то все — «завяжу» с морем, женюсь…

Старый, тощий, давался диву Витос, глядя на Суворовца, а про женитьбу говорит. И будто разгадал Витосовы мысли Суворовец, сказал сокрушенно:

— Че уж сейчас? Месяц тому пятый десяток разменял. Квартира, машина… А на хрена оно все? Че дальше-то?..

— Хорош брехать! — Миша уже отворачивал головы огнетушителям, размешивал палкой щелочь в бочке и делал это свирепо, как будто продолжал разговор с сыном, покусившимся на его собственность.

Витос выдернул из щели ящика, на котором сидел, прозрачный пыльный мешочек с кислотой и тоже принялся за работу — зачерпнул банкой воды из бочки, развел кислоту, потом попробовал отвинтить ржавую крышку огнетушителя, но так запросто, как у Миши, у него не получилось, и он взял молоток и стал громыхать по этой крышке. Акустика в подшкиперской, целиком сработанной из гулкого железа, была отменной, и каждый удар молотка больно отзывался в ушах, точно выстрел в подвальном стрельбище.

Через два часа работы, когда оказалось, что вся почти батарея уже заряжена. Витос вызвался сходить в кормовую надстройку за новой партией огнетушителей. Он выбрал из батареи пару штук, покрашенных и уже просохших, бережно поддел их за ручки и, ногой распахнув дверь, перешагнул высокий комингс и растопырой-водоносом зашагал по длинному коридору, в конце которого сине светился выход на открытую палубу.

Витос мог пройти в надстройку напрямую, через дверь, что была сразу за приемными бункерами, но он поволок свои огнетушители дальней дорогой, вдоль правого борта, чтобы пройти мимо камбуза. Камбузные двери, как он и ожидал, были открыты и даже подперты ящиком с морковкой. Там, в глубине, у высокой судомойки, увидал он под желтыми плафонами синее спортивное трико. И высоко подпрыгнуло в груди Витосово сердце, а тяжелые красные цилиндры в руках его, словно поняв, что от них требуется, зацепились за комингс и звякнули. Никто, ни кок с кокшей в одинаковых белых куртках и колпаках, по форме похожих на пасхальные куличи, ни рабочий в синем халате, снимающий с плиты трехведерную кастрюлю, не обратил на звук ни малейшего внимания. Только она, его Золушка, сразу поняла сигнал и обернулась. Она кивнула ему и улыбкой послала нежный привет, он тоже кивнул и за улыбкой спрятал волнение. И все это длилось один миг, пока Витос миновал дверь.

Поднявшись по трапу, больше похожему на парадную лестницу уважающего себя учреждения (широкие ступени с латунными шинами, красные пластиковые поручни). Витос достиг палубы, где висели в коридоре требующие перезарядки огнетушители, запыленные, тусклые, в царапинах и ржавчине. Витос деловито снял их с крючков, вытащил из кармана клок ветоши, крючки протер и водрузил на них сиятельно-алые, черноголовые цилиндры, враз изменившие облик коридора, и невольно гордость ворохнулась у него в груди, удовлетворенная гордость работяги, маленькая, а все же приятная; что-то краше стало в мире, и это что-то сделали твои руки.

Вечером, в ожидании ужина Витос дочитывал письма Валька, который учился в Ростовской мореходке. Он с восторгом писал о том, что летом пойдет в море — на плавпрактику, на Каспий. «Тоже мне море нашел», — с превосходством тихоокеанца подумал Витос. Больше страницы занимал рассказ про морские дисциплины и корешей-курсантов, а в конце Валька сообщал, что от Славки из Киева пришло всего одно письмо («Как будто мы друг другу написали больше!») и что, судя по письму, он там успел влюбиться. Письмо от друга было развеселое, но от него Витосу почему-то стало грустно.

Во втором письме матери были интересные новости о родном придунайском городке. Письмо было относительно свежее, месячной давности. Мать писала о необычном росте Ренийского порта: «За три месяца, как ты бросил (?!) нас, он так разросся, столько обрывов позастроили, приедешь — не узнаешь Дуная».

Да, с крутыми дунайскими берегами, или, как называли их в Рени, обрывами, связано у Витоса немало. Все детство прошло здесь, у широкой голубой реки. Здесь, на обрывах, заросших вербой, акацией, кустарником и лебедой, с Валькой и Славкой играли они в индейцев: плели набедренные повязки из листьев камыша, разрисовывали друг дружку черной и красной тушью, вставляли в волосы сорочьи перья, лазили по деревьям, с воинственным кличем «у-ля-ля-ля» носились по кустам, хоронясь в оврагах, глубоко прорезающих обрывы. Они разводили в оврагах костры (любимейшее занятие!), пекли кукурузу и картошку.

На привольных зеленых обрывах был счастлив Витос и видел счастливых отца и мать. Воспоминание это хранила память как один яркий солнечный, зелено-голубой день над Дунаем.

К Светлане, надо сказать правду. Витос относился совсем по-иному, чем когда-то к В.Л… И часто, думая о своей любви, сознавал в себе эту перемену не без грусти, а порой и со стыдом. Досаждал ему этим, конечно же, зануда Спорщик. И делал это удивительно просто — скромно напоминал Витосу о 13 августа 1976 года. Иногда Витос злился и говорил: что было, то сплыло (мамкина поговорка) — или объявлял, что, мол, взрослый и вообще в воспитателях типа Спорщика не нуждается. Но после этого у него еще больше портилось настроение, и Витос долго ходил угрюмый, с резкой морщинкой на переносице. В такие минуты он ненавидел себя. Но это были всего только минуты. Витос, наверное, не сумел бы этого объяснить, но он чувствовал, что эта любовь хоть и более земная, зато несравненно меньше уязвимая, и он всегда, перед кем угодно готов за нее постоять.

К Светлане, когда у него не было уроков физики, Витос приходил сразу после ужина. На стук его, мгновенно зардевшись под взглядами девчат, она выскакивала в коридор. И облюбованный юной парой укромный уголок наполнялся шепотом и той особенной тишиной живого гнезда, в которой, незримое и неслышное, все же без труда угадывается присутствие затаившихся птах.

— Пошли к нам, — прошептал Витос так тихо и так близко к уху, что Светлана ощутила только щекочущее горячее дыхание. Но он держал ее за локоть, и по едва уловимому движенью пальцев его она поняла и пошла за ним. И лишь на трапе, уже спускаясь с ботдека, пропищала тихонько:

— А Коля?

Но Витос в ответ молча и нетерпеливо поманил рукой — идем, мол, там все расскажу. Она немножко, самую чуточку обиделась на этот его жест и в каюте села не на диван, а на стул. Витос как будто и не заметил этого, с размаху, балуясь, плюхнулся на диван напротив нее, порывисто наклонился вперед, взял ее ладошки в свои и озорно заглянул снизу в глаза Светлане.