Изменить стиль страницы

— Вы не меня, случайно, ищете?

— Ха! — выдохнул Коля. — Случайно… Кого мы ищем, Мотылек? Правильно — мы ищем дядю Ваню, того самого, у которого поспели вишни в саду. — Он подошел ближе, демонстративно пристально вглядываясь. — Вы не знаете, Света, такую одесскую песню?

В этой фразе было столько «с», что с Колиных уст слетел прямо-таки сплошной перепелиный свист. Светлана невольно засмеялась:

— Знаю, знаю… — тоненько пропела она, держась за Витоса и раскачиваясь. Потом обеими руками пожала его руку, пролепетала:

— До завтра, Витенька, — и впорхнула в каюту.

У Витоса было прекрасное настроение, и ребятам удалось его уговорить. Время уже подходило к отбою, когда наша невезучая троица обнаружила, что Александра Кирилловича в каюте нет. Тогда из столовой они позвонили на мостик, и вахтенный, поворчав, объявил все же по спикеру: «Матросу-лебедчику Апрелеву подойти к своей каюте». Они ждали его в коридоре, потому что в каюте было темно и там спал перед вахтой дядя Антон. Отца не было минут десять, и когда он появился, слегка запыхавшийся. Витос определил, что шел он издалека, из носовой надстройки, через цех. Был он весь какой-то славно взъерошенный, хоть и лысый. И сам, видно, чувствовал это — гладил себя по лысине. О, да от него пахло водкой!

— Где ты был? — спросил сын.

— У нашего капитана сегодня день рождения, — мягко объяснил отец. — И он меня пригласил… Да что ж мы стоим в коридоре! Проходите в каюту, ребята, только потише…

— Пойдемте лучше к нам, у вас там спят, — опередил его скороговоркой Коля.

И через минуту Александр Кириллович, облокотившись на подшивку «Огоньков», в которых Коля одолел уже почти все кроссворды, слушал рассказ Мотылька, простроченный в тонких местах короткими очередями Колиных фраз. Мотылек сидел напротив отца, на стуле, Коля — на своей койке, а Витос — на диване, с отцом, но не рядом, а у самого рундука. Он молчал и, хотя смотрел то на Мотылька, то на Колю, почти не слышал их, а слышал ласковое «Витенька» («До завтра, Витенька»), какого давно, после разлуки с матерью, не слышал ни от кого.

— Добро, ребята, я все понял. Сейчас уже ночь. А завтра, при свете, отыщем правду. Обязательно. — Отец несколько мгновений, уже стоя, смотрел на сына, потом пошел к двери. — Спокойной вам ночи.

— Я провожу тебя, — вскочил Витос.

Они вышли и несколько шагов в пустынном коридоре прошли молча.

— Папа, — Витос остановился.

Отец по инерции сделал еще шаг, тоже остановился. Их разделял всего метр. Витос, опустив ресницы, глядел в палубу, ресницы едва заметно подрагивали. Отец смотрел на него — в первый миг с обычным вниманием, потом с легким недоумением, удивлением, потом — все это менялось в короткие секунды — затаив дыхание, еще не веря чувству, сказавшему нежданно-негаданно: вот, пришло, сейчас…

— Прости меня, папа.

— За что, сынок? — почти прошептал Александр Кириллович.

— За все, — так же тихо ответил Витос, не поднимая ресниц. — Я глупый был. Ты прости меня, пожалуйста.

XII

Герман Евгеньевич хлопнул дверцей холодильника и поставил на стол мгновенно запотевшую бутылку. В это время раздался стук в дверь, и после привычно зычного капитанского «да» вошел Александр Кириллович.

— Ну и нюх у наших матросов, — шутливо прорычал капитан, зажмурившись и качая головой. — А мы с Михаил Романычем без тебя уж решили ко второй подступиться.

Рюмки с коротким звоном сошлись над столом, разошлись, а тоста все не было. И тогда Александр Кириллович сказал:

— Я пью за «Дружбу», Евгеньич, за наш БМРТ.

— Вот! — в капитанских устах это прозвучало как «Эврика!», — конечно, за наш добрый старый траулер. Михаил Романыч, выпей и ты за него, за прекрасный пароход с прекрасным именем «Дружба». Сто футов ему под килем!

— Я с вами выпью, конечно, за ваш пароход. Но «Удача», по-моему, звучит не хуже.

— За «Дружбу!» — Капитан утвердил тост и первым молниеносно опрокинул рюмку. — Ха! Хорошо идет сегодня. — Он грызанул ломоть грудинки и продолжал. — Да, Саша, «Дружбу» и я частенько добром поминаю. Вот есть пароходы — уходишь с них и даже на трапе не оглянешься, потому как не на что. А на «Дружбу» — да, вот третий год, считай, пошел, а все оглядываемся мы с тобой. Не зря, выходит, плавает «Дружба» по океану, а!

Помполит закусывал картошкой и рыбой. Кастрюлька с картошкой, обмотанная двойным махровым полотенцем, смахивала на любимую куклу, закутанную для прогулки. В «кукле» уже образовался лаз для руки, и помполит, доставая очередную картошину, походил сейчас на восточного фокусника. Александр Кириллович невольно засмотрелся в этот момент на его лицо, абсолютно невозмутимое, с молодой, чистой кожей, туго обтягивающей скулы юноши.

Филиппыч, помполит с «Дружбы», тот заводной мужик был, да и вообще — прямая противоположность Михаилу Романычу: чувствительный, открытый, распахнутый человек, а лицо… лицо такое, как будто на нем, как на сыром песке, в крестики-нолики играли.

— Филиппыча помнишь, Евгеньич? — нарушил неловкую, почти уже тягостную тишину Александр Кириллович.

— Конечно! — мгновенно отозвался капитан. — Такого человека разве забудешь? Твой, комиссар, коллега с большого морозильного траулера «Дружба», — теперь он обращался к помполиту и выставил над столом свой кулачище с торчащим кверху большим пальцем. — Во-от такой мужик! Кавалер ордена Ленина, бывший стармех. Да ты его, наверно, знаешь (помполит молча коротко кивнул). Комиссара с «Дружбы», по-моему, все знают, точно, Саша? А ты, Михаил Романыч, кстати, до флота в парткоме, кажется, трудился, так?

— В горкоме, — скромно поправил помполит, — в горкоме комсомола.

Несколько мгновений помполит смотрел на капитана, как, бывает, старший брат смотрит на расшалившегося младшего, стараясь хранить серьезность, но в конце концов не выдерживает и смеется вместе с ним.

Улыбнулся и Александр Кириллович, и почему-то сразу возникло перед ним лицо Витоса, грустное, с опущенными ресницами, и это его тихое «за все». Как ему хотелось поцеловать сына! Но он только погладил его плечо, крепкое, совсем уже мужское плечо. Ну какие могут быть теперь сантименты…

Задумавшись о сыне, Александр Кириллович не заметил, как капитан встал, кивнул на него помполиту: дескать, смотри, матрос-то сбежал от нас, потом тихонько подошел к письменному столу, за которым стоял, еще с вечера дожидаясь своего часа, баян, вынул его из футляра и неожиданно, как с неба, опустил прямо в руки матроса и тепло подмигнул: ага, мол, давай нашу.

Вполголоса (морские часы показывали уже около трех ночи) запели они «Раскинулось море широко». И как тогда, в Иокогаме, расчувствовался капитан, глаза блеснули влагой. Он сокрушенно смолк, дослушал песню и, глядя в палубу, сказал:

— Двадцать лет, сколько живу на флоте, слушаю ее, а допеть ни разу не допел. Э-эх!

Рывком развернув кресло, он встал, добыл из ослепительно белого нутра холодильника еще одну бутылку, протянул помполиту:

— Открывай, комиссар. Последняя. За что поднимем?

— За тех, кто нас ждет на берегу, — сказал помполит, разливая.

У капитана в Находке была пятнадцатилетняя дочь, но семейная жизнь не ладилась давно: годы морских, промысловых скитаний сделали обычное свое подлое дело — с женой он то ли разошелся, то ли собирался развестись, и никогда ни с кем об этом не говорил. Мрачное лишь на миг мелькнуло в его глазах, и он оказал твердо:

— Нет, уволь. На берегу и без нас празднуют. Давай — за тех, кто в корме!

— Ах, да, — улыбнулся помполит, — мы же в Германовне. Так, значит, за Евгеньевку?

На «Удаче», как и на всех, пожалуй, других плавучих базах, надстройкам, носовой и кормовой, были присвоены прозвища на манер деревенских названий. На «Михаиле Ломоносове» (это база одного рыбацкого управления с «Удачей») носовую надстройку, где живет палубная команда во главе с капитаном, именовали прямо по-некрасовски — Знобишино, потому что Знобишин — фамилия капитана, а кормовая, обиталище матросов-обработчиков, звалась Корытовкой, по фамилии завпроизводством, вождя и батьки «промтолпы». Ну а на «Удаче» зав был еще молодой, на «батьку» не вытягивал, а Герман Евгеньевич, работавший с приемки судна, пришелся по душе рыбачьему народу, потому что золотые нашивки надевал лишь по праздникам, потому что его кирзовые сапоги и черная телогрейка, как и у них, были всегда в чешуе, и каждый день их видели то у разделочного конвейера, то в приемных бункерах, то на палубе, то в трюме.