Дед втащил в вагон доску, захлопнул дверь и сейчас возился в куче тряпья на «палубе», сортируя его на предмет утепления вагона и других грядущих нужд. Мешки, рваная роба, брошенные грузчиками рукавицы — все это дед незаметно собрал по рыбпорту, пока ждали подачи вагона. Собрал и припрятал у рампы портового холодильника с консервами. А когда успел сюда притащить. Севка и не засек. Увидал бы днем, не миновать деду морских подначек. А сейчас не до того — согреться бы, поспать…
Севка то опускал голову на грудь, то поднимал, едва слыша сквозь сон, как шебаршит тряпьем дед.
— Ня спи, ня спи, милай!
Севка вздрогнул, но не от громкости — дед говорил довольно тихо, — а от веселой бодрости в его голосе:
— Вставай, милай. Чаювать будем.
Зевнув, встряхнувшись — холод успел забраться под фуфайку, — Севка огляделся. Свеча уже была вставлена в фонарь, он висел на «переборке», подслеповато сияя жестяным серебром. Печка резво потрескивала углем. Севка соскочил с нар, выгнул спину. Жизненного пространства было 3×3×3 метра. Из них треть занимали угольные закрома, образованные глухой дверью вагона и перегородкой в три доски, поставленной дедом. С двух сторон, с «носа» и «кормы» — картонные ящики под крышу, обшитые досками крепления. Пока Севка таскал уголь, дед в закромах, сбоку, предусмотрительно установил большой фанерный ящик. Сейчас в нем покоились две алюминиевые миски, две ложки, кастрюлька, чистый мешок с дедовыми припасами, стеклянные банки с крышками, обвязанными белыми тряпочками. По диагонали, в углу «каюты», у действующей двери, стояла бочка из-под селедки. Еще при погрузке, когда дед, не доверяя портовому тальману, сам считал ящики с консервами. Севка добыл рыбацкий полиэтиленовый мешок-вкладыш и принес на горбу, шатаясь, ведер пять воды в нем.
Дед достал из ящика мешок, стянутый поверху шпагатом, торжественно развязал его на нарах. Из мешка показались краюха черного хлеба, старая дюралевая кружка, розовый тряпочный мешочек с сахаром. Севка дотянулся до своего рюкзака, сунул наугад руку внутрь, покопался, глядя в сторону на свечку, и вынул белую хлорвиниловую кружку. Дед пристально следил за его манипуляциями.
— Хэ! — воскликнул он с досадой. — Я ж учера табе пытал; «Кружку узял, милай?» Говорит — узял. А шо то за кружка?! Граться нею тольки, и ниче больше!
Севка полусонно отмахнулся:
— Да черт с ней, с кружкой, дед. Давай попьем и будем, ради бога, спать устраиваться.
— Бог, черт, — ворчал дед, снимая с печки котелок. — От повидишь, как у дороге, бяз кружки-ложки, от повидишь, милай.
Сна у деда ни в одном глазу. Севка невольно и сам заразился его бодростью. Они пили «чай» — чистый кипяток с сахаром и хлебом — и разговаривали.
— Сколько нам до этого Ирмино пилить? — спрашивал Севка. И дед, выдержав паузу, ответствовал:
— Пилить, милай, не перепилить… Тот раз на двадцать вторые сутки у Москве были. О как!.. А у Донбасси, ув Ирмино этим, може, й того больше.
Они чаевали стоя, как в баре, перед стойкой-нарами, где были разложены на листе картона припасы. Севка критически оглядел нары и доски крепления над ними, оглянулся на печку, уперся взглядом в стену ящиков. «Да, метра три, не больше, от палубы до подволока. Неужели в этой «каюте» жить целый месяц? Кошмар…»
— Десять тысяч километров, тридцать дней… Тысяча на три, это значит, по триста тридцать километров в сутки? Ну пусть по четыреста — двадцать пять дней… Это что ж, по шестнадцать-семнадцать километров в час? Не-е, дед, ты что-то напутал.
— Путав-распутав, а поедешь, милай, и повидишь. До Москвы ровно девять тыщ триста тридцать… шесть километров. — Дед кивнул сам себе, словно поставил точку подбородком. И сердито стал размешивать новую порцию сахару, столовая ложка с трудом поворачивалась в тесной кружке.
— Ты считай так, — добавил он отчужденным тоном, — а она получатся ня так.
После чая Севка снова уселся на нары и закурил. Дед с крестьянской обстоятельностью сложил все в мешок, завязал его, бережно опустил в ящик. Свою кружку с ложкой, зачем-то поднеся предварительно к свече и осмотрев, отправил туда же. К Севкиной кружке он протянул было руку, да отдернул, точно боясь обжечься. «Ну и де-е-ед, — подумал Севка. — Видать, куркуль из куркулей». Это соображение почему-то придало ему бодрости. Он соскочил с нар, решительно запахнул фуфайку, приоткрыл плечом взвизгнувшую дверь, гупнул вниз, минуя ступеньки.
Ясная морозная ночь. Тихо в порту. Вьется парок над котельной, чуть слышно пришепетывая. И от этого уже не так неуютно и зябко. Севка задрал голову и невольно ахнул: горящие крупные звезды — каждая с морскую — согласно подмигивали ему.
Севка зябко встряхнул плечами и быстро зашагал к пирсам, где высилась гора картона — заготовок под ящики для рыбы.
Дед стоял в раскрытых дверях, колотя молотком гвозди в косяк. Севка сунул пачку картона ему под ноги, сказал безрадостно:
— Принимай постель, дед.
— Га, эт-та добра постеля! — развеселился дед.
Разложив листы в три слоя по нарам, Севка стащил с себя фуфайку и засопел, мостясь в левом углу: в правом лежали дедовы тряпки.
Дед подошел к фонарю, чиркнул спичкой, задул свечу. Долго и сосредоточенно щурясь и обжигая пальцы догорающей спичкой, сощипывал нагар с фитиля. Снова затеплил свечу и тихим, домашним голосом сказал у самого уха свернувшегося в углу Севки:
— Давай, Сева, давай, милай, приладим дверь, а тады вже будем спать лягать.
Дверь. Севка и забыл про нее. Хотя полдня они потратили на это дело, когда ждали вагон. Дверь — это особь статья для проводников. Можно не взять даже хлеба (купишь потом, на первой станции), но дверь проводник внесет в вагон вперед мешка или чемодана. За три дня ожидания в рыбпорту Севка наслушался от бывалых проводников уйму историй «про дверь». Они с дедом притащили тогда с пилорамы пару длиннющих досок-двадцаток и стали делать легендарную дверь, дверь к вагону, которого еще не было. У деда в мешке оказалось три брезентовых рукавицы, набитые разнокалиберными гвоздями; толстые зеленые пальцы оттопыривались в стороны, а сверху рукавицы были крепко стянуты обрывками пеньки. К чемодану была приторочена сбоку старая ножовка с отполированной мозолями дутой железной рукоятью, топор, невидный такой, ржавый, но удивительно острый. Топор дед на что-то выменял в портовой плотницкой, а топорище к нему наскоро выстругал ножом из обрубка полена. С полчаса, наверно, он примеривался, мостил доски на импровизированные козлы — раму от ЗИСа, прицеливался ножовкой. Потом дело пошло быстрее. Севка не заметил, как стал подручным деда. А ведь целый год «начальником плавал», как сам говорил: пятым помощником капитана по пожарно-технической части, или попросту, по-судовому, пожарником.
А было дело так. Сразу после школы Севка отправился «покорять Москву» — поступать в МГУ на факультет журналистики. Через месяц возвращался домой с сумбуром в голове и неизменным горячечным спутником крушений — чувством лихой свободы, необычайной легкости в душе. Встреча в самолете окончательно утвердила здоровую мысль — с разбегу нырнуть в жизнь, познать мир, самостоятельность, любовь. С последней Севка и начал: когда Лиля, отдохнув месяц на Днестре, собиралась снова в столицу, он предложил ей «руку и сердце».
— Сердце у тебя действительно ручное, — смеясь, сказала Лиля, — но начинать, мы уже договорились, нужно с другого.
Вот когда он особенно почувствовал разницу в годах — Лиля была на пять лет старше и часто смотрела на него, как молодая мать на несмышленыша, влюбленно и с юморком. Говорила ему: он уедет на край света, увидит, что кроме речки Днестра есть моря и океаны, заодно убедится, что лучше Лили и там никого нет, вернется к ней мужественным, обветренным, умудренным.
— Убедиться? — пытался противиться Севка. — Да я сам могу кого хочешь убедить, что ты единственное, настоящее чудо во всей вселенной. Зачем мне край света?..
Во Владивостоке все опять началось не с того. В управлении океанских флотилий Дальморепродукт очень нужны были матросы-рыбообработчики, но Севка познакомился в отделе кадров с одним разбитным парнем, который сразу взял над ним шефство. Этот парень плавал пятым помощником капитана краболовного плавзавода. Он только что возвратился из десятимесячного промыслового рейса и рвался в отпуск, но не было замены.