Изменить стиль страницы

— Валюха, ты-то че ждешь? Тебе ж прошлый раз посылка была! — Через десяток голов, нависших над бортом, кричит дородной девахе высокий парень, маячащий над толпой красной шерстяной шапочкой с помпоном, какие обычно на рыбацком флоте делают из рукавов кофт, отрезая их, чтоб не мешали в работе, не мокли, а безрукавки уже поддевая для тепла под робу.

— И все ж то ты помнишь. Цыпа! — вынув изо рта беломорину, зычно отвечает Валюха парню, прозванному Цыпой базовскими девчатами за то, что сам он их всех подряд зовет цыпами. Такие прозвища-бумеранги — самое ходовое дело на флоте.

— А как ему не помнить, когда он, мракобес, в каждый «пузырь» нос засунул, — это говорит стоящий между Цыпой и Валюхой молодой коренастый красавец в огромной курчавой шапке волос.

— Ты приходи, Мракобесик, в гости, я тебе тоже налью, — играя лупастыми глазами, откликается Валюха. — Мне и сейчас посылочка будет — радиограмму получила.

Витос, молча стоящий поодаль, на крышке трюма, откуда тоже прекрасно видно СРТМ, не в силах сдержать улыбки: он вспоминает, как курчавому в столовой вечно то соли в чай насыплют, то перцу в компот, а он добродушно ругается на потеху всем: «Вот мракобесы, опять!»

После обеда огромная, многослойная очередь осадила крошечную каютку напротив столовой. Над дверью с окошечком — надпись «Почта», рядом криво болтается на одном гвозде синий почтовый ящик. Густой гам, шутки, смех висят над толпой. Взрывы возгласов сопровождают каждую посылку, выныривающую из двери и плывущую над головами. Два месяца не было почты.

Витос получает целых три конверта и, прижав их к груди, норовит сделать прицельный рывок, когда из окошка за спиной слышит:

— Отцу возьмешь?

— Конечно! — Он с трудом разворачивается и берет еще два письма. Выбравшись из толчеи, идет к отцу в каюту и по пути рассматривает драгоценные конверты. Два из Рени, от матери, третье из Ростова — Валькин почерк, с наклоном влево, ну а отцу оба письма из Находки, от тети Томы.

Отец с баяном сидит на диване, один в каюте, дядя Антон уже на вахте, он ведь с ревизором стоит, с двенадцати. Баян выводит дивную, незнакомую мелодию, сладкозвучную — без басов: отец подбирает новую песню и, прижав правое ухо к полке «Орфея», вслушивается в звучание высоких тонов. Он сейчас слился с баяном, ушел в звуки и не слышит, не видит сына.

— Папа! — Не слышит. Погромче: — Па-ап!

Отец осторожно отрывает ухо от баяна, медленно поворачивает голову, далекими-далекими глазами смотрит на Витоса, продолжая растягивать меха. Но вот глаза его возвращаются — из глубин ли, далей, узнают сына, вмиг теплеют.

— Витос! — он стряхивает с плеч ремни, кладет баян рядом, кивает на стул: — Садись.

— Да я на секунду, — говорит Витос, но все-таки садится и протягивает отцу письма.

— А-а, спасибо! — Отец, быстро взглянув на конверты, кладет их на баян. — А я посмотрел — давка, пережду, думаю.

Он видит в руках сына еще письма, но не спрашивает ни о чем.

— Понимаешь, Витос, прочитал я недавно в каком-то журнале о том, что закону ритма (а он во многих явлениях еще и не открыт) подчиняется жизнь и человека, и человечества, и всей вселенной. Понимаешь, все-все ритмично в мире — от настроения до звезд — пульсаров, или квазаров, как их там называют…

…И вот закон жизни этот, понимаешь. Витос, может выразить только музыка. Представляешь? — Отец кладет на баян ладонь, так нежно кладет, будто прикасается к дышащему темечку ребенка. — Вот так. — Он замолкает, улыбаясь мечтательно и удивленно. — И когда ты вошел, я как раз и слушал его, — он кивает на баян, плавно наклонясь в его сторону всем телом, — закон этот уловить пытался, понять поглубже.

Один мой знакомый, на базе работает, собирался когда-то поступать в консерваторию… в молодости. А потом решил идти в физкультурный. Ну, а ты как, не решил еще, куда идти?

— Решил, — очень серьезно отвечает Витос. — Ты же знаешь — на СРТМ.

— Нет, я про «потом» спрашиваю, про «после моря».

— А, нет… Но… может быть, тоже на отделение бокса пойду, в физкультурный то есть.

— Ну, молодчина, — чуть заметно улыбается отец. — А чем сейчас занимаешься?

— Та-а, — пренебрежительно машет Витос рукой и лукаво улыбается в ответ. — Огнетушители в подшкиперской заряжаем и красим… А сколько уже? — спохватывается он.

— Четверть второго, — отец, не выдержав, ерошит черногривую, такую горячую на ощупь голову сына. И Витос, рванувшись было сбросить руку отца, замирает от неожиданной ласки и, накрыв его руку своей, чувствует странное тепло, не то отталкивающее, не то соединяющее их руки.

— Бегу, папа, а то Денисыч скажет: «Ох и спить матрос, якорь в нос».

Он так точно копирует боцмана, что оба дружно хохочут. Витос уходит, а отец сидит как околдованный. И думает Александр Кириллович о том, что не заслужил он, наверное, этой радости — вот так узнавать себя, свою юность в сыне. Годы настолько сгладили все обиды, настолько поросли они травой забвения, что сейчас он сам себе кажется обидчиком, укравшим у матери сына. Нужно будет к Новому году вместе с ним, думает он, сообразит хороший подарок для его матери…

В подшкиперской, на новеньком мате, сплетенном руками Витоса, уже сидела «пожарная бригада», его сегодняшние соратники — угрюмый дядя Миша, с которым он работал когда-то в трюме на перегрузке муки, и тот самый тощий матрос — «суворовец», который на крабовом пиршестве говорил, что великий полководец каждые два года стрелял завпродов. Оба читали письма.

Витос раздвинул батарею красных бомб-огнетушителей, уселся на ящик с сухой щелочью и кислотой в полиэтиленовых мешочках, торчащих уголками через щели, и тоже принялся за письма.

Мама с бабкой, как и в прошлых, на пять-шесть листов посланиях, вначале уговаривали его вернуться, соблазняя известиями об одноклассниках, поступивших в институты и военные училища, писали подробно о своих болезнях и новых лекарствах, которые удалось достать, затем советовали «хорошо питаться, тепло одеваться, не надрываться, не пить с матросней и беречься вообще от всякой грязи». Все это Витос уже знал наизусть и пробегал глазами, нетерпеливо добираясь до последней страницы, где обычно помещались хоть какие-то сведения о родном городе, о сборной по боксу, в которой он знал каждого, как брата, — скудные, но так много значащие вести! И еще он любил самые последние строчки, всегда до краев наполненные искренней материнской нежностью, любовью, свободной от всяких нравоучений и обид.

Суворовец давно прочитал свое письмо, сложил конверт пополам, сунул за пазуху и теперь сидел холодно-задумчивый: брат из-под Гомеля писал ему о своих деревенских бедах, о том, что землю ни кормить, ни убрать некому (письмо было давнишнее, помеченное еще сентябрьским днем), а земля, плакался брат, без рук «родит картошку с морошку и хлеба немножко».

Конечно, размышлял Суворовец, кто ж тебе пойдет в грязи ковыряться, ежли в городе — только давай и давай руки и — на, получай и общежитие новенькое, и кино, и театры, и кабаки, да все на асфальтах, а не в навозе. Вот поставь ты в своих Денисковичах кинотеатр, ГУМ, кафе «Льдинку» и механизированную молочную ферму, так и я, может, к тебе приеду, на доярке женюсь и дояром стану.

Занятый своими мыслями. Суворовец одновременно наблюдал за лицами читающих; у мальчишки по лицу словно солнечные зайчики с тенями в прятки играли, а Миша-куркуль такую свирепую рожу скорчил, как будто читал письмо от заклятого врага и готовился к убийству.

— Хэх, шустряк! — высказался наконец Миша, заметив, что Суворовец смотрит в его сторону. — Эт ж как оборзеть надо! Дай ему ключи от квартиры, понял ты? Значит, жену отдай дяде, а сам иди к б…

— А кто это? — спросил заинтересованный Суворовец.

— Да хто, хто — балбес мой! — озлился Миша.

— Сын, что ли? — удивился Суворовец.

— Ага. Понял ты, сам голый и женился на такой же. Студентка, мать ее ети. А я один живу. Купил квартиру. — Миша сделал злое ударение на «купил» и озверело потряс перед собой толстопалой пятерней. — От этими мозолями. Купил и запер. И хрен я им дам! «Па-па», пишет, — тряхнул Миша тетрадным листком. И действительно, подумал Витос, «папа» никак ему не идет. — «Папа, пусти нас на один месяц, пока ты в море». Хэх! Знаем мы этот месяц!..