На дверях ресторана красовалась, как того и следовало ожидать, сакраментальная табличка «Спецобслуживание», и швейцар в почерневшем от времени золотом шитье наотрез отказался пустить их даже на порог. И лишь после того как Иннокентьев грозно потребовал вызвать метра и тот признал в нем известного на всю страну телевизионщика, они были допущены внутрь.

— В порядке исключения, — снизошел к его просьбе метрдотель, — мы уже сервируем к Новому году, одни иностранцы, съезд гостей к двадцати двум ноль-ноль. Так что просьба уложиться до двадцати одного, не позже.

В гардеробе Эля попыталась выпростать с помощью Иннокентьева руки из рукавов своей видавшей виды шубы из искусственной цигейки; сложность этого маневра состояла в том, что вместе с шубой надо было незаметно снять и шерстяную кофту, которую она надела для тепла под шубу, а сделать это оказалось не просто.

Метр терпеливо и не теряя достоинства ждал в сторонке и потом сам проводил их наверх.

— Спасибо, дальше мы сами, — поблагодарил его Иннокентьев.

Но тот проводил их до самого столика у окна.

Взяв с соседнего стола интуристовский английский флажок, похожий на дорожный знак «остановка и стоянка запрещены», он переставил его на их столик.

— Во избежание, — объяснил он. — Приятного аппетита, — И отошел, указав на них кивком подбородка официанту.

В просторном зале с выходящими на Кремль и Исторический музей широкими окнами, оклеенном бледно-коричневыми, под старинный штоф, обоями, в покойной, густой тишине, в которой бесшумно и ловко двигались, накрывая праздничные столы, похожие на персонажей немого кино вежливо-надменные официанты в черных смокингах, среди белоснежных скатертей и торчком стоящих клоунскими колпаками накрахмаленных салфеток, — среди всего этого благопристойно-молчаливого безлюдья Эля показалась Иннокентьеву еще более неуместной в его жизни, не совместимой с нею, а сам он — смешным и старым. Он невольно обвел вокруг глазами — не смотрит ли кто на них с откровенной издевкой.

Но зал был почти пуст, интуристы уже, по-видимому, отобедали и разбрелись по своим гостиничным номерам в ожидании новогоднего праздника, лишь в самом дальнем углу трое солидных бизнесменов, из которых один японец, о чем-то оживленно беседовали вполголоса, да еще за одним столом немолодой морской офицер задумчиво глядел сквозь окно на улицу в ожидании официанта.

— Тебе здесь нравится? — спросил он, заранее зная, что она ответит, и уже раздражаясь на этот ее ответ.

Она ответила именно так, как он ожидал:

— Нормально…

— Нормально… Послушать тебя, так мир устроен наилучшим образом, все идет как по маслу…

— Тем более что я тут уже бывала. Не в первый раз.

— С кем? — спросил он как можно равнодушнее.

— Мало ли с кем. — Она развернула хрустящий конус салфетки, положила себе на колени, и в том, как спокойно и даже привычно она это сделала, ему почудился вызов. — С разными. Один раз с итальянцем. Нет, даже два. Баскетболист, метр девяносто семь, у меня потом неделю шея болела, так я задирала голову, когда смотрела на него. Бывший. Тоже из команды, но уже массажист. Честный — сам сказал: массажист, а ведь мог наврать, что мастер спорта, как я его проверю? Почти замуж звал. Но это давно было, сто лет назад.

Она отвернулась к окну, и по лицу ее скользнуло короткое, тут же улетучившееся облачко печали. За окном медленно, нехотя плыл крупный, ленивый снег. На Манежной и напротив, в Александровском саду, зажглись огни фонарей, и снег под ними заиграл искрами. «Что там ни говори, а — Новый год…» — подумал Иннокентьев, но сказал совсем другое:

— Это что-то новенькое в твоей биографии — иностранцы.

Она не отрываясь смотрела на снег, на фонари, отозвалась не сразу:

— Старенькое как раз… Глупая, наверное, была. Дура была. — Повернула к нему серьезное лицо, в свете кремового абажура настольной лампы бледное Смуглою бледностью, похожей на сходящий к зиме южный загар. — Уже и не помню.

Подошел небрежной походкой официант с блокнотом в руке:

— Я вас слушаю.

— Ты что будешь? — Иннокентьев придвинул к ней меню. — Посмотри.

— Шампанское, — ответила она не задумываясь, — Мы же с вами Новый год вроде встречаем с опережением. Или вы другое что-нибудь хотите?

Иннокентьев почувствовал, как в нем опять — может быть, от каменного равнодушия официанта — вскипает глухое раздражение.

— Шампанского, — не глядя сказал он официанту, — остальное на ваше усмотрение. Ну, новогодний ужин, вы же слышали, сами сообразите.

Официант не удивился, с тем же равнодушным и бесстрастным лицом отошел от стола, но, выходя за дверь, не удержался, обернулся и откровенно ухмыльнулся.

— Когда ты наконец перестанешь с этим твоим дурацким «вы»? — сорвал на Эле раздражение Иннокентьев. — Ты что, стесняешься меня?

— Я — вас?! То есть тебя?! — вскинула она на него удивленные и испуганные глаза. — С чего ты взял?

— Ну того, что… — ему казалось, что все вокруг слышат их и со злорадством ждут, что будет дальше, — того, что я старый для тебя или еще чего-нибудь, неважно чего!..

— Старый?.. — еще больше удивилась она.

— Во всяком случае, вполне мог бы прийтись тебе отцом, если бы подсуетился вовремя.

— Отца-то я не помню совсем, даже не уверена, был он у меня или не был… — нахмурилась она, отвернувшись от него к окну. — То есть смутно-то помню, конечно…

Официант принес в ведерке шампанское, обернутое в салфетку, отвернувшись от них в сторону, долго откупоривал его, разлил в бокалы.

— Я закуску подам. А горячее вы все-таки сами выберите, чтоб не ошибиться.

— И селедку! — вдруг хватилась Эля. — С картошкой. И водку! Можно? — повернулась к Иннокентьеву, — Или если шампанское, водку уже нельзя?

— Все можно, — ответил за Иннокентьева официант нагловато-интимным голосом, — было бы здоровье.

— Желанье дамы — закон! — весело и раскованно крикнула ему вслед Эля. — Тем более под Новый год!

И вдруг Иннокентьев, к собственному удивлению, понял, что просто-напросто ревнует ее — к этому наглому официанту, к собственной ее беззастенчиво бьющей через край молодости, к ее родному, от него за тридевять земель, за семью морями, Никольскому, к ее баскетболисту-итальянцу, наверняка искателю легкой поживы на «плешке» у «Метрополя»…

— Можно, я незаметно разуюсь, под столом никто не увидит? — невпопад с его мыслями попросила Эля. — Туфли уж больно тесные, прямо невтерпеж… — И, не дожидаясь его разрешения, сбросила их с ног, каблуки стукнули об пол.

Он вскинул на нее глаза, хотел возмутиться и выплеснуть весь вечер копившееся раздражение, но вдруг увидел ее — люстры в зале были припогашены, отсвет настольной лампы лег на ее лицо, на ее голые плечи, руки, шею, грудь, бледно-сиреневое платье излучало теплый жемчужный блеск, она была так сейчас молода, свежа и чиста, что Иннокентьев глядел на нее во все глаза и виновато дивился себе: как ему могло еще какой-нибудь час назад примерещиться, что она в этом платье с чужого плеча смешна и убога?!

У него даже задрожала рука, в которой он держал шампанское, он поставил бокал на стол, взял ее жаркую, чуть влажную ладонь в свою, сжал так сильно, что ему показалось — он слышит, как хрустнули ее пальцы, сказал, не слыша собственного голоса:

— Я люблю тебя, понятно?.. Люблю, тебе понятно? Понятно тебе?! — Разжал руку, откинулся на спинку стула и, поймав на себе случайный взгляд морского офицера из-за дальнего столика, повторил громко и раздельно: — Люблю! Тебе этого не понять, но это ничего не значит, мне плевать, понятно тебе или нет! Просто я хочу, чтобы ты была в курсе.

Официант принес закуску, ловко держа над плечом поднос.

Иннокентьева оглоушило собственное признание в любви. Он давно — целую жизнь не говорил этих слов никому. Он вообще за всю свою жизнь дважды признавался в любви и оба раза женился на женщинах, которых любил. А все прочие — а их перебывало немало в его жизни, особенно за последние шесть лет их набралось более чем предостаточно, — никогда ни одной из них он не говорил «я тебя люблю». И вовсе не потому, что боялся, сказав эти слова, связать себя какими-нибудь обязательствами или обещаниями, как и не потому, что не хотел лгать, нет — просто язык не поворачивался, просто эти слова все еще принадлежали не одному ему, но и Лере.