— Ты не сердишься? — вдруг спросил он, и тут же ему стало стыдно нелепости своего вопроса.

— У нас с тобой всегда все было на «не», — беспечно отозвалась она, — не сердимся, не тоскуем, не любили, не ревнуем, не нужны друг другу… не, не, не!.. Бери. И гляди не проговорись ненароком, что взял платье напрокат, скажи своей пастушке, что купил специально для нее у Кристиана Диора. Новогодний подарок. С невинными девицами надо быть особенно чутким, не мне тебя учить.

— Ты права. — Хватит с него, решил он, ее язвительности и высокомерия! — Если это барахло тебе не нужно, я куплю его у тебя.

— Отдам не задорого, — ничуть не удивилась и не оскорбилась Настя. — С друзей лишнее брать грех. Я все равно собиралась продавать эти тряпки, надоели. Сочтемся как-нибудь потом, в канун Нового года как-то не хочется говорить о низменном. Хотя я совсем на мели, ты даже представить себе не можешь.

Он сунул руку в боковой карман, нащупал бумажник, достал из него три двадцатипятирублевые бумажки, положил их на туалетный столик.

— Потом скажешь, сколько я еще должен.

Она взяла безо всякой неловкости деньги, кинула их небрежно в ящик.

— Ладно. Надеюсь, ты не обманешь одинокую, старую женщину.

Они поглядели друг на друга — спокойно, трезво, без упрека, оба знали, что это-то и есть их окончательное прощание, пусть и запоздалое.

— А туфли? — вспомнила Настя. — Ты спросил, какой она размер носит?

— Ах да!. — всполошился он. — Сейчас! — Пошел в переднюю, поднял с пола оставленный им под вешалкой Элин сапог, вернулся к Насте, — Вот…

— Ого!.. — не удержалась она и даже покачала в изумлении головой, — Такого я никак от тебя не ожидала…

Только сейчас, когда Элин сапог оказался в изнеженной, с тонкими, слабыми пальцами руке Насти, Иннокентьев увидел, какой он разношенный, старый, с вытертой на сгибах кожей, и пожалел, что показал его ей.

— Я же говорил — полная противоположность тебе!

— Скорее — моему гардеробу. — И на глаз определила — Размера на два больше моей ноги… Ты поставил меня в трудное положение, Боря… — И по лицу ее было видно, что она и в самом деле этим огорчена. Потом вспомнила: — Погоди! Мне Света Горяева принесла на днях пару лодочек, последний крик, но мне, как на грех, велики, — Подошла к шкафу, достала из нижнего ящика завернутые в пеструю бумагу туфли, развернула ее. — Я думаю, подойдут. Во всяком случае, больше ничем не могу помочь.

Он взял у нее туфли, не глядя завернул опять в бумагу. Единственно, чего он сейчас хотел, так это побыстрее выбраться отсюда.

— У меня с собой больше нет денег, — только и выжал из себя.

— Не горит. Ты фирма солидная, за тобой не пропадет. — Вернулась к туалетному столику, вновь уселась на пуф, уставилась в зеркало.

Он было уже пошел к двери, но она его остановила, не оборачиваясь:

— Празднуем труса, Борис Андреевич? Отмалчиваемся? Делаем вид, что наша хата совсем на другой улице?..

— Ты о чем? — не понял он.

— Не прикидывайся только, что ты не в курсе!

— Нет, правда, о чем ты?

— Вся Москва об этом трубит, а ты делаешь вид, что ничего не знаешь!.. Ты читал пьесу Митина, ну «Стопкадр»?

— Читал, конечно, года два назад, а то и три, я ее уже плохо помню. Ее ставит у вас в театре Дыбасов, так? Я знаю.

— Уже поставил практически. И получился спектакль, которого у нас, в том числе у самого Ремезова, сто лет не бывало. Это событие, понимаешь? Событие, от которого мы давно отвыкли, можешь мне поверить, я не из тех, кто делает из мухи слона.

— В добрый час, я рад за Игоря. И за Дыбасова, разумеется, тоже. Ну и что? — нетерпеливо переспросил Иннокентьев.

— А то, что на прошлой неделе Дыбасов показывал его худсовету, и Ремезов заявил, что в этом виде его выпускать нельзя и когда он вернется из Югославии — он поехал туда что-то там очередное ставить, он же эти валютные спектакли печет как блины, просто повторяет тютелька в тютельку то, что уже поставил дома, — так вот, когда он вернется, он сам подключится к работе и все поставит с головы на ноги; он так и сказал: с головы на ноги! И это после того, как всем стало ясно, что спектакль готов, нужно уже играть на зрителе!

— Это его право. Как-никак главный режиссер. Даже не право — обязанность.

— Да как же ты не понимаешь! Он хочет попросту украсть у Дыбасова спектакль, это же ребенку ясно! И чтобы на афише стояло его имя. Он лучше всех понял, что — успех, а у нас в театре давно успехами не пахнет, такой успех, что все заговорят, все повалят, а кто поставил — Дыбасов?! Вот он и решил присвоить все себе!

— Что ж, — пожал Иннокентьев плечами. Неужели Настя не понимает, не догадывается, что его ждет дома Эля, что через несколько часов — Новый год, что ему сейчас не до Дыбасова и какого-то спектакля, пусть даже речь идет о пьесе его друга Митина! — Что ж, это уже бывало, и не раз, в истории отечественного театра, и ничего — живы-здоровы.

— Так ты отказываешься?! — вскинулась в гневе Настя. — Если уж на то пошло, другого я от тебя и не ожидала!

— Чего не ожидала? — поморщился, как от зубной боли, Иннокентьев. — И от чего я отказываюсь?

— Помочь! Просто-напросто быть хотя бы порядочным человеком! Мужчиной, наконец!

— Не понял. — Иннокентьев на самом деле никак не мог взять в толк, чего она от него хочет. — При чем здесь я?

— Ах, Боря, Боренька!.. — вздохнула с усталой усмешкой Настя. — Что в тебе замечательно, так это то, что ты не меняешься, время над тобой не властно. Тебе хоть светопреставление, хоть потоп — ты шагу без расчета не сделаешь. Как это теперь называется? Прагматик? Деловой человек?.. — Отвернулась от него, сказала его отражению в зеркале: — А может быть, ты — трус, только и всего? Обыкновеннейший жалкий трус.

— Слушай, Настя!.. — Вот уж не ко времени, не к месту этот идиотский разговор!

— Я слушаю тебя. Хотя и того, что ты уже сказал, более чем достаточно.

— Как ты себе это представляешь? — едва сдержался он, чтоб не взорваться. — Ты хоть догадываешься, что такое ваш Ремезов? И что такое мы все, в том числе, представь себе, и я, перед его регалиями, званиями, лауреатствами, связями?.. Тебе ли этого не знать!

— Волков бояться… — начала было она, но он не дал ей договорить.

— Поднатужься, представь себе это реально! Он же всех нас заглотнет — не поперхнется.

— Значит, ему все можно? — Настя поглядела на него с таким неприкрытым презрением, что ему стоило немалых усилий не отвести глаза.

Но он понимал, что при всем том ей не от кого, кроме него, ждать помощи. «Она бы никогда так не смотрела на меня, с ненавистью и вместе с мольбой, — пришло ему на ум, — если бы речь шла о ней самой, за себя она бы никого не просила, тем более меня. И не за Митина же, не за его „Стоп-кадр“ она сейчас молит, — когда это было видано, чтобы актеры бросались, зажмурив глаза, на помощь драматургам! Это она ради Дыбасова, единственно, и черта с два я поверю, что дело только в этом спектакле!» И он невольно опечалился и обиделся: за него Настя никогда бы не стала бросаться грудью на амбразуру, даже тогда, когда, сразу после отъезда Леры, она очень и очень рассчитывала выйти за него замуж — свято место пусто не бывает…

— Потом когда-нибудь ты сам пожалеешь… — не выдержала она молчания, — Да и не так уж страшен Ремезов, он кончился и сам это понимает, иначе не стал бы так рисковать на виду у всех — хвататься за чужой успех как за соломинку. На такие вещи решаются не от хорошей жизни.

— А мы его — по рукам, чтоб скорее ко дну пошел? — усмехнулся Иннокентьев, но про себя согласился с тем, что говорила Настя: Ремезов уже давно существует по инерции, в силу былых своих побед и прежней, правда все еще живучей, славы. Всему на свете приходит свой час и свой конец, а в искусстве, тем паче в театре, где все так преходяще и скоротечно, это неотвратимее, чем где-либо, и никуда от этого не спрячешься.

Иннокентьев вдруг с удивлением услышал в себе жалость к стареющему, израсходовавшемуся за долгую свою жизнь Ремезову, которого только и остается списать в тираж, занеся предварительно в энциклопедию на букву «р» Это что-то новенькое он в себе обнаружил, подумал Иннокентьев про себя, прежде за собой он не замечал такого — жалости и сострадания к тем, кто сделал свою игру и кому теперь ничего не остается, как уйти на покой, в забвение, а затем и в небытие. Иннокентьеву вдруг пришло в голову, что, скажем, киты в таких случаях сами выбрасываются на берег, слоны уходят умирать в одиночестве в чащу джунглей, а вот людям не дана, когда приходит их час, эта бесстрашная покорность судьбе, в которой больше достоинства и величия, чем в жалком хватании за соломинку