— Цвет глаз?.. — задумался он и ответил не очень уверенно: — Скорее всего серебряный…

Ее и это не удивило.

— А волосы?

— Короткая стрижка. В общем, светлые… и тоже, представь себе, какие-то…

— Седые? — не удержалась она от насмешки, — Извини, но ты прогрессируешь как-то слишком стремительно.

— Нет, — пропустил он мимо ушей ее язвительность, — просто волосы… ну, вроде бы отсвечивают тоже серебром, что ли…

— Тогда ей подойдет синее, — твердо решила Настя. — Хотя очень может быть, что и сиреневое. Я могу подобрать что-нибудь из старья, — и тут не удержалась она от колкости, но Иннокентьеву не до того было, — Я имею в виду что-нибудь, в чем я уже разок появлялась на людях.

— Рост твой и фигура тоже. Плюс-минус, разумеется.

— Что ж, ты становишься постоянным, Боря. С годами это со всеми рано или поздно случается, — заключила она сочувственно. — Мне приятно, что я продолжаю служить тебе хотя бы эталоном. А размер обуви?

— Не знаю. Чуть больше твоего, я думаю. Вот что, я сейчас подъеду к тебе, ты ведь никуда уже до вечера не собираешься?

— Приезжай. Красоту я буду наводить позже, только и всего. И зализывать раны тоже. Или следы беспощадного времени, если уж называть вещи своими именами. Кстати, можешь не беспокоиться, ни о чем расспрашивать не стану. Я усвоила — на свете счастья нет, но есть покой и воля.

— Это как раз то, что мне в данную минуту нужно, — не то отшутился он, не то сказал вполне всерьез.

— Поздравляю. Если ты, конечно, не расхвастался. — И, не дожидаясь его ответа, положила трубку на рычаг.

Иннокентьев посидел еще с телефонной трубкой у уха, слушая маленькие, ехидные гудочки отбоя. Потом решительно встал, подошел к двери в ванную и, не заглядывая внутрь, громко сказал Эле:

— Мне надо ненадолго уехать, на часок, не больше. В холодильнике все есть, поешь. Я скоро.

Одеваясь в передней и вспомнив о туфлях для Эли, он взял один ее сапог, сложил голенище пополам и, сунув под мышку, спустился вниз, к машине.

Настя жила недалеко, на Кутузовском, в ее квартире царили всегда тот неуют и давнее запустение, свойственные жилищам одиноких актеров, у которых ни времени, ни привычки, ни даже потребности нет в обихоженном житье-бытье.

Она открыла ему дверь и сразу же вернулась к себе в комнату. Иннокентьев разделся и пошел вслед за нею. На диване у стены с вкривь и вкось прикнопленными старыми афишами и фотографиями были разложены словно на продажу три вечерних платья — синее, темно-вишневое и бледно-сиреневое, подолы их небрежно свешивались на пол.

Настя сидела в длинном, до пят, отливающем тусклым блеском халате за низким туалетным столиком с трехстворчатым зеркалом, внимательно и вместе безучастно разглядывая в нем свое отражение.

Иннокентьев всегда поражался ее лицу, когда она бывала без грима, — возраст и усталость беззастенчиво проступали на нем мелкой сеточкой морщинок на висках и под глазами, но, как это ни странно, оно казалось моложе и свежее, чем под привычным слоем тона, от него веяло осенней печалью знающей всему на свете цену и примирившейся с этим горьким знанием женщины.

Иннокентьев мало кого из столичных актрис ставил вровень с Настей и по таланту и по уму — и не только по уму чисто актерскому, скоморошьему, как он его называл, но и в самом простом, житейском смысле слова тоже. Настя была умна почти мужским, трезвым и жестким умом, и при этом ей было свойственно врожденное, не приобретаемое никаким опытом или воспитанием, безошибочное изящество и женственность.

Она не обернулась, когда Иннокентьев переступил порог, а вместо приветствия сказала негромко и без жалобы то ли ему, то ли собственному отражению в зеркале:

— Сорок один, никуда не денешься…

— Что? — не понял он. — Ты мне?

— Себе, — и сейчас не обернулась она, — всем другим это и так известно. А я еще играю Нору и Нину Заречную в «Чайке»… Давно пора на роли гран-дам переходить, да вот все духу не хватает… — И так же иронично и устало кивнула в сторону платьев на диване: — Что угодно для души.

— При чем здесь душа? — не понял он опять, — Я тебе сейчас все объясню…

— Не надо, своих загадок хватает, — отмахнулась она. — Это стишки такие детские: «Ленты, кружево, ботинки — что угодно для души». Бери любое, там и бижутерия соответствующая. И не говори про умное и сложное, от усилия мысли я очень старюсь, а мне бы хотелось хоть в Новый год быть молодой и обольстительной.

Он подошел к дивану, долго смотрел в растерянности на разложенные платья и не мог ни на что решиться.

— Я не знаю, — признался он, — помоги мне.

— Ты либо циник, либо жестокосерд, — отозвалась она без улыбки. — Предлагать бывшей возлюбленной выбирать платье для нынешней…

— Она мне не… — начал было он, будто оправдываясь в чем-то, но Настя не дала ему договорить.

— Как и я, собственно, не была. Этим ты меня не удивил. Такой уж ты человек. Вернее, такие уж мы с тобой оба. Или даже, очень может быть, такой уж у нас век на дворе.

Она повернулась к нему, не вставая с низкого пуфа, спросила глаза в глаза:

— Ну и какая же она?.. Прости, но я должна знать хотя бы приблизительно, чтобы не ошибиться, ты бы первый мне не простил.

— Какая?.. — задумался он и, не отводя глаза, без малейшего желания уязвить Настю сказал: — Полная противоположность тебе, начнем с этого.

— Этого вполне достаточно, точнее не скажешь, — без обиды отозвалась она и подошла к нему, встала рядом, — Она молодая? — спросила, глядя в задумчивости на платья.

— Не слишком. Дело тут совсем не в возрасте. Она из Никольского, из Подмосковья, и никогда не бывала нигде, да еще в таком платье, — вот что главное. Ни очень молодой, ни красивой ее никак не назовешь, ни даже… — Но не договорил, помолчал и подытожил: — И тем не менее…

— Неужели?! — с недоверием повернулась к нему лицом Настя. — Я-то думала, ты никогда не сподобишься на такое!..

— Я тоже, — кивнул он. — Я это знаю не хуже тебя.

— «И жизнь свою пройдя до середины…», — процитировала она нараспев и тут же деловито и ревниво спросила: — Ты еще не был на «Чайке», почему?

— Успею, — уклонился он от ответа. — Хочу подождать, пока вы разыграетесь.

— Неправда твоя. Ты лжешь, Иннокентьев, — покачала она головой, — Ты просто боишься снова увидеть меня в ней через столько лет. Боишься, что того, что было тогда, в первый раз, уже не будет. Очень может быть, что ты и прав. А обидеть меня тебе тоже неловко. — Усмехнулась без печали. — Иногда мне хочется знать тебя меньше, чем я тебя знаю, нам обоим было бы проще. Хотя теперь, как ты сам понимаешь, это уже не играет никакой роли. — И без паузы, взяв с дивана жемчужно-сиреневое платье, протянула его Иннокентьеву, — Вот это, я полагаю. Даже в Никольском оно произвело бы просто фурор, не говоря уж о нашей светской черни. Успокой ее — в этом платье да еще рядом со знаменитым Борисом Иннокентьевым не только свежая и скромная девушка из Подмосковья, но даже я привлекла бы к себе всеобщее внимание. Я за нее даже боюсь — по ее ли это слабым силенкам?

— Как ты можешь, совершенно ее не зная… — вскинулся было он, но Настя перебила его сухо:

— Зато я знаю всех наших. Себя в том числе. И тебя заодно. Иногда мне кажется, что я вообще все знаю наперед. Это называется старость, Боренька, не более того. Можно сказать и — мудрость, но не будем себя жалеть.

— Что это с тобой сегодня? — удивился он. — Такой я тебя никогда не видел.

— Как не видел и в новой «Чайке». Увидишь — все поймешь без слов. Никогда не нужно играть наново старые роли, и не только на сцене. Я это всегда знала, но вот не удержалась… — И, подняв на него свои фиалковые, в поллица, прекрасные глаза, пообещала без тени насмешки: — А платье ей будет в самый раз, можешь на меня положиться.

— Понимаешь, — с опозданием смутился Иннокентьев, — она, представь себе, из Никольского, там дом совершенно не топлен, трубы лопнули, адский холод…

— Ты так говоришь, будто вывез ее из Антарктиды.