— Не надо, и все.

— Теперь уже поздно.

— Вы довезете и сразу поедете обратно, слышите?..

_ Хорошо, — согласился он. И тут же спросил: — Что с тобой?

— Обратно ехать легче, — не ответила она, — Дорогу запомнили? А сейчас опять направо.

В зыбком, то чуть прорежающемся, когда выглядывала луна, то вновь погружающемся в ночь мглистом пространстве выплыла справа скорее угадываемая, чем видимая громада Никольской церкви. Луна вновь зашла за тучи, церковь потонула во тьме, но в глазах еще долго стояло ощущение ее темной, давящей массы.

— Направо… Налево… Опять направо, — подсказывала дорогу Эля, когда они въехали в поселок.

Дорога под свежевыпавшим снегом была разбитая, в старых колдобинах, машину бросало из стороны в сторону, то и дело приходилось притормаживать и переключать скорости.

Свет фар уперся в забор, за которым стоял длинный приземистый дом с различимой даже в темноте вывеской вдоль карниза: «Продмаг».

— Все, приехали. — Но, когда он остановил машину, не шевельнулась, не сделала попытки выйти.

Иннокентьев не стал выключать двигатель, только погасил фары, и сразу вокруг стало непроглядно темно: черный, чужой мир. Словно в батискафе, подумал он, на самом дне.

— Если вам не к спеху, я еще покурю, — не спросила, а сообщила Эля.

Прикуриватель щелкнул, выскочил из гнезда и опять выхватил из темноты ее нос, губы, блеск зубов и глаз.

Иннокентьев выключил двигатель, оставив работать одно отопление. В полнейшей, до звона в ушах, тишине ночи было слышно, как подвывает вентилятор печки, и, когда Эля затягивалась сигаретой, казалось, что ухо улавливает, как съедает огонь папиросную бумагу.

Иннокентьев тоже закурил.

Где-то далеко прогрохатывал ночной товарняк, долгим гудком прорезая темень.

— Ну?. — не выдержал наконец Иннокентьев.

Она вышла наружу, сказала:

— Хорошо. Пошли. — И с силой захлопнула за собой дверцу.

Он не удивился. Вслед за Элей вышел из машины, запер ее.

Она сказала на ходу, не оборачиваясь:

— На себя пеняйте. — Оскользаясь на свежем снегу, пошла узким проулком мимо магазина.

Иннокентьев, смертельно уставший от неближней этой дороги по заснеженному шоссе, безвольно пошел за нею, увязая в сугробах.

Она остановилась у калитки, дожидаясь его. Когда он подошел, она было толкнулась в калитку, но та не поддавалась — дорожка, ведущая к едва различимому в глубине двора одноэтажному дому, была занесена снегом по колено.

— Подожди. — Он навалился всей тяжестью тела на калитку. В узкую щель едва-едва можно было протиснуться.

Эля, нашаривая в сумке ключи, прошла первой, Иннокентьев след в след за нею, то и дело проваливаясь в снег.

По ту сторону дома раскачивался на ветру уличный фонарь, тьма то густела, то редела в его блеклом свете.

С дверью в дом тоже непросто было справиться — крыльцо занесло не хуже тропинки.

Войдя в сени, Эля привычно нашла в темноте выключатель. Тусклый, болезненный свет двадцатипятисвечовой голой лампочки казался таким же холодным и неприютным, как и стылая темень на улице.

— Затворите дверь, а то еще сюда наметет, — велела ему Эля, отпирая дверь в комнаты.

Иннокентьев не сразу почувствовал, какой застоявшийся, давний холод царит в доме. Он размотал шарф, стал было стаскивать с себя дубленку. Эля покосилась на него.

— Зря. Тут и в шубе закоченеешь. Вот, — показала она на стеклянный графин на подоконнике, — смотреть страшно!

Вода в графине превратилась в лед, и по тому, как успела запылиться и пожелтеть его поверхность, было ясно, что в доме не топлено бог знает как давно. И все же Иннокентьев снял дубленку и тут же почувствовал, как мороз разом охватил плечи и спину. Он сунул руки в карманы.

— Что, студено? — спросила Эля, усмехнувшись. В родных, пусть и промерзших насквозь стенах она почувствовала себя увереннее, чем у него на площади Восстания. Села за круглый, покрытый вытертой на сгибах клеенкой стол, пригласила и его: — Садитесь. Будьте как дома.

Он сел, не вынимая рук из карманов. Вспомнил:

— Сигареты я в машине оставил…

Над столом висела под матерчатым розовым абажуром с фестончиками такая же, как в сенях, тусклая лампочка.

— У меня есть, — Эля встала, подошла к просиженному дивану с подлокотниками валиком и прямой высокой спинкой, нашла в своей сумочке сигареты и спички, вернулась к столу. Ни шубы, ни кроличьего своего треуха она так и не сняла.

Иннокентьев закурил, от кислого дыма «Опала» запершило с непривычки в горле. Эля снова уселась напротив него за стол, положила руки со сцепленными пальцами на холодную клеенку и, глядя в упор на Иннокентьева, спросила на этот раз без усмешки:

— Ну? Довольны?

— Чем? — ушел он от ответа. Его стал бить озноб, мелко дрожали руки, он старался не выдать этого.

Она обвела взглядом комнату, снова остановила его на Иннокентьеве:

— Что сами убедились.

— В чем? — опять уклонился он и в свою очередь обвел глазами вокруг.

Обшитые листами фанеры стены были оклеены выцветшими, в крупный рисунок обоями. Низкий потолок трижды пересекал плетеный шнур электропроводки — от выключателя к абажуру над столом, а уж от него к розеткам на двух противоположных стенах. Кроме дивана, стола с четырьмя венскими стульями вокруг, комната, и сама по себе тесная, была заставлена еще множеством других предметов: ножная швейная машинка, покрытая ситцевым чехлом, двустворчатый шкаф с потускневшим от времени зеркалом, бамбуковая этажерка, на которой стоял допотопный ламповый радиоприемник «Родина» с незрячим зеленым глазком.

— В чем я должен был убедиться? — переспросил Иннокентьев. Ноги у него, хоть и в теплых меховых ботинках, совсем закоченели.

Она не ответила, смахивала ладонью крошки с клеенки. Только сейчас Иннокентьев заметил, что посреди стола стоит пустая бутылка из-под дешевого портвейна и два граненых стакана, немытых, в темно-бордовых потеках от вина. В один из стаканов была брошена мятая фольга от плавленого сырка.

Эля перехватила его взгляд.

— Катя. Видать, приезжала без меня. Она пьющая.

— Кто это — Катя?

— Сестренка, — безо всякой неловкости пояснила Эля. — Мы с ней редко видимся. Жалко ее, сестра все же. — Это она тоже сказала ровно и без жалобы.

Иннокентьев жадно курил, и, когда затягивался дымом, на мгновение казалось, что стужа отпускает.

— Холодно? — заметила Эля. — Я газ зажгу. Чаю хотите?

— Давай! — обрадовался он.

Она вышла в сени, где стояла газовая плита с баллоном.

Иннокентьев надел дубленку, застегнулся, поднял воротник, пожалел, что забыл дома шапку. Казалось, что каждая вещь в комнате — стены, шкаф, этажерка, даже лампа под низким потолком — исходит каким-то вселенским, от веку, абсолютным нулем.

Эля гремела в сенях пустым чайником, цинковым ведром.

Он подошел к окну, поросшему по краям вдоль рамы мохнатой крупной изморозью, приблизил лицо вплотную к стеклу: тучи покрывали сплошь непроглядное небо, луны как не бывало, и длинная, теряющаяся в кромешной тьме улица с тесно скученными низкими домами, словно бы прижавшимися друг к дружке в тщетной надежде согреться, со слепыми бельмами схваченных стужей окон, навела на него такую тоску, что, подумал он, появись сейчас из-за туч эта бледная, намертво примерзшая к небу луна, он бы завыл на нее одиноким волком в степи.

Вернулась Эля:

— Хорошо в ведре лед был, кран-то тоже замерз, молчит. Сейчас вскипит, там на самом донышке.

Иннокентьев отошел от окна, сел на диван, провалившись меж разрозненных, скрипучих пружин.

Эля открыла шкаф, пошарила на полупустых полках.

— Сахар-то — вот он, а чаю… — Но, казалось, и это не очень ее огорчило.

— А водки нет ли? — Иннокентьев не узнал свой голос: чужой, осевший.

— Неужели!.. Чтоб после Катьки что-нибудь осталось?!

Казалось, холод ей нипочем. Она еще раньше сняла шубу, была в одной вязаной кофте. Вынула из шкафа жестяную банку с сахаром, поглядела в нерешительности на Иннокентьева.