Ладошка была горячей и мокрой от слез, в расплывшейся туши.
— Дай мне платок, — попросила она, — И не смотри на меня.
Отвернувшись от него, она утерла слезы. Потом встала, подошла к зеркалу, долго смотрелась в него.
— Ну вот… — сказала она тихо, — глупо, глупо… И платок испорчен, не отстирается, это английская тушь.
— Из-за чего ты? — опять не удержался он, — Неужели из-за…
— Ты не поймешь, — не дала она ему договорить. И добавила с усмешкой — то ли над ним, то ли над собой: — Где тебе… И не в этом вовсе дело.
— Тогда в чем же? — не отступался он.
— «В чем, в чем»… Ладно. Это действительно глупо, прости. Я приму душ. И не входи ко мне, я прошу.
Она ушла в ванную, а он остался сидеть на кровати, смотрел с ненавистью на лакированную шлюху с пустым, идиотски-счастливым, как ему теперь казалось, лицом, — с чего это он взял, что она похожа на Майю?! Кукла без какой бы то ни было мысли в глазах, парижская дешевка!..
Майя вышла из ванной.
— Помоги мне начистить картошку, — позвала она его. — Поедим, и я тут же лягу. Безумный какой-то день сегодня!
Он пошел за нею на кухню, чистил картошку над мусорным ведром, Майя разделывала цыпленка. Сразу запахло чесноком, укропом, киндзой.
— Прости меня, — сказала она, не отрываясь от дела. — Просто я и вправду устала. Вообще устала! — повторила она резче. — С Новокузнецкой на Шаболовку, с Шаболовки — опять на Новокузнецкую… А потом — магазины, очереди, пудовые эти сумки… И все торопятся куда-то, никто никому не улыбнется, не уступит… Ты-то сидишь дома, ничего этого не знаешь…
— Я понимаю, — согласился он, — хотя…
— Вот именно — хотя!.. — перебила она его. — Если бы ты по-настоящему понимал, никакого «хотя» у тебя не было бы… — Но тут же, не дав ни себе, ни ему раздражиться: — Просто устала, и все тут. Пройдет. Полежу, посплю, наведу марафет и — пройдет. А потом мы куда-нибудь пойдем. Ты придумай что-нибудь замечательное, пока я полежу, ладно?
Но, видимо, ей все-таки было невмоготу таить про себя то, из-за чего она только что так огорчилась:
— Ты говоришь — платье…
— Я не сказал — платье, — поспешил он, — я только спросил.
— Да, платье, — призналась она. — Если хочешь — платье, как это ни глупо. Как ни смешно. Но для тебя это просто платье, а для меня… Ты заметил, как она похожа на меня?.. — Но опять не дала ему ответить, ее мысль упрямо стремилась куда-то, хотя она и сама наверняка еще не знала куда, — Очень похожа, да?
— Очень, — согласился он осторожно и пошутил: — Я даже подумал сгоряча, не ты ли сама, тайком…
— Ну да! — рассмеялась она, но смех ее был невеселый, — Сам Диор специально для меня придумал это платье!
— Это диоровская модель?! — изобразил он удивление и восторг. — Я не прочел, что там написано.
— Для этого не надо ничего читать! — Майя будто даже обиделась за Диора. — Его из тысячи моделей сразу узнаешь. Конечно, Диор. — И тут же отмахнулась: — A-а… глупости! Диор, не Диор… Зато у нас сегодня цыпленок табака будет. Я только не знаю, осталось ли ткемали? Погляди в холодильнике.
Цыпленок, придавленный большой кастрюлей с водой, шипел на огне. Майя накрывала на стол — розовая крупная редиска, темная зелень киндзы, алые щеки помидоров.
— Нет ли чего-нибудь выпить? — спросила Майя, — Я хочу выпить. Неужели ничего нет?
Он достал из холодильника початую бутылку «Эрети», разлил вино в стаканы.
— По-моему, ты намерена произнести тост, — подвинул он к ней стакан.
— Да, — сразу согласилась она. — И скажу. И знаешь, за что? За нее. (Юрий понял, о ком она: о манекенщице из журнала.) И за ее платье. И за то, чтобы… — Но остановилась, тряхнула головой с какой-то отчаянной, мстительной решимостью: — За то, чтобы она хоть разок постояла в очереди за паршивой импортной курицей и потом добиралась до дому в переполненном метро в часы «пик». И чтоб там ей изорвали в клочья ее диоровское платье и еще обматерили вдогонку!
— За что ты ее так?.. — удивился он. — Разве она виновата, что…
— А я — виновата?! — вдруг оттолкнула она от себя тарелку, вилка со стуком упала на пол. — Я виновата? В чем? Нет, ты скажи, в чем я виновата?!
— Ни в чем, — как можно мягче сказал он, — но это уж и вовсе глупо, Майка… Ведь если бы тебе предложили поменяться с этой парижской шлюшкой местами…
— Ты прямо как на политзанятиях! Да и не о платье я говорю! Совсем не о платье!.. Ах, все не о том, не о том… — В глазах ее опять стояли бессильные слезы, — Велика радость — какое-то платье… Но я — женщина! Женщина, и мне нужно что-то такое, я и сама не могу сказать что, но такое, чтобы я не забывала, что я женщина, и ты не забывал… — Она закрыла лицо ладонями. — Господи, какую пошлятину я несу, но это — так, так… Нет, ты не знаешь — где тебе! — как это гадко, как унизительно бегать по всей Москве за какими-нибудь жалкими босоножками или лифчиком, звонить спекулянтам, умолять их, лебезить, говорить им «вы», а они тебе «ты», и еще радоваться, если они перепродадут тебе какое-нибудь старье ношеное-переношеное, и никакими химчистками не вытравить из него чужого запаха… Или то, что я за сапоги плачу месячную свою зарплату, а за пальто — все мои деньги за три месяца вперед… Или что экономлю на мелочах и скрываю от тебя, обманываю, говорю — отдала десятку, а отдала тридцать: говорю — тридцать, а отдаю сотню… Ты знаешь, как это противно?!
— Я понимаю… — начал было он, но она опять не дала ему договорить:
— Не понимаешь, нет! Для этого надо быть женщиной!.. — Потом опустила глаза в тарелку, вздохнула глубоко, словно от чего-то на век отказываясь. — С этим ничего не поделаешь, я знаю, ничего не изменить… — Подняла на него глаза и сказала вдруг так, будто решалась на неслыханную смелость, от которой у нее самой перехватывает дух: — Я хочу такое платье! Я ужасно хочу это платье, слышишь?! Можешь смеяться, презирать меня, но я хочу! — и так же неожиданно рассмеялась, напряжение спало, будто его и не было секунду назад. Она умела вот так, безо всяких, казалось бы, усилий отходить, на все махнуть рукой. — Вот за это и выпьем!
— За что — за это? — он поднял стакан с вином, глядя на нее и не понимая.
— За то, чтобы оно у меня было, это чертово платье! — чокнулась она с ним. — И оно у меня будет! — Переполошилась, кинулась к плите: — Цыпленок! Он же давно сгорел!..
Но наутро, проснувшись, Бенедиктов увидел, что она лежит рядом и внимательно изучает все ту же фотографию со своим парижским двойником в платье от Диора.
Бенедиктов вскоре напрочь забыл это все, Майя тоже ни разу ни о чем не вспоминала, а месяца через три, в декабре, он поехал с Сидоркиным и Синицыным в Париж, — речь шла о предполагаемой совместной постановке, но из этой затеи, как и следовало ожидать, ничего не получилось, французы требовали для себя полной свободы рук. В последний день, накануне возвращения домой, в номер Бенедиктова позвонил снизу, из вестибюля гостиницы, Корреспондент парижского отделения американской телевизионной компании NBC, представился Жоржем Демари и попросил его ответить на несколько вопросов о советском кинематографе. Он застал Бенедиктова одного случайно — Сидоркин с Синицыным поехали с прощальным визитом к несостоявшимся французским партнерам. Демарн неоднократно бывал в Москве, вполне сносно говорил по-русски, на интервью ушло едва ли больше получаса. Бенедиктов располагал своим временем до самого ужина и решил напоследок прогуляться по Парижу, Демари вызвался его проводить.
Был канун рождества, на Елисейских полях, на бульварах развешивали рождественские лампионы, шары, звезды, гирлянды, в Люксембургском саду устанавливали огромную, пахнущую свежей хвоей елку: вокруг нее толпились в радостном предвкушении праздника и каникул аккуратные дети в сопровождении еще более аккуратных и тоже радостно-возбужденных бабушек с предпраздничными (покупками.
Они шли не торопясь под аркадами Лувра, где в густой тени каменных сводов прячутся мелкие магазинчики, Жорж с чисто американской непосредственностью перешел с Бенедиктовым на «ты», не без знания предмета толковал о кино, о музыке, о Париже, о том о сем. Опускался пепельный, прозрачный зимний вечер, зажглись огни в витринах. Перед одной из них Бенедиктов остановился как вкопанный — за зеркальным стеклом, в самом центре витрины, словно бы само собой парило в воздухе то самое зеленое платье из модного журнала.