Изменить стиль страницы

Сергей Петрович откупорил коньяк, понюхал, зажмурился от наслаждения.

— Я и вкус и аромат его забыл. Мы по-деревенски живем, народ тут больше первачом пробавляется. Бывает контрабандный спирт с китайской стороны, но теперь спиртоносы редко ходят сюда и не берут бумажные деньги — подавай им только золото царской чеканки… Ну ладно! Все это житейская проза. Рассказывай, друг, что ты и как ты. От Марьи Ивановны узнал, что я здесь?

— Вот уж задача! — ответил Вадим. — Слухом о тебе весь Хабаровск полнится, — и гость опять добро улыбнулся Лерке и принялся споро уплетать жирную кету с дымящимся картофелем.

Сергей Петрович смотрел на Вадима и удивлялся переменам в его облике. Строен. Подтянут. Твердое, волевое лицо. Свойственная Вадиму живость и сдержанная, но неутомимо кипучая энергия. А когда расстались, был еще юношей. Лебедев чуть улыбнулся, глядя на открытый лоб, на круто взлетевшие раскрылья бровей.

Гость знакомым, пронзительным взглядом, который, казалось бы, успевал молниеносно запечатлеть все вокруг, посмотрел на Лебедева.

— Ты чему улыбаешься, Сережа?

— Вспомнил наших ссыльных барышень. Знаешь, как они тебя прозвали?

— Как? Право, запамятовал…

— «Остроглазый».

— Да! Да!

Яницын посмотрел в упор, остро, пронзительно, потом засмеялся, и брови, смыкавшиеся на переносице, взлетели, как крылья птицы.

С юных лет любил Сергей это мужественное, привлекательное лицо; ныне, смягченное широкими пушистыми усами, нависшими над крупным, чуть скорбным ртом, оно казалось добродушным.

Вадим вернулся к беседе:

— Похоже, Сережа, байбаком живешь, бобылем?

Неловким движением Сергей Петрович пригладил небольшую, подстриженную бороду, смущенно закашлялся. Байбак? Очевидно, это так, особенно рядом с другом, собранным, как стальная пружина, готовая распрямиться. И всегда Вадим был таким — прямым, резким, без обиняков режущим правду-матку. Но все же обидно, черт возьми! Байбак! Лебедев, щуря близорукие глаза, придвинул к себе бутылку с коньяком.

— Ну, дружок, байбак и бобыль — понятия разные, — немного обиженно возразил он. — Какое уж тут байбачество! Последние месяцы спать приходилось по четыре-пять часов в сутки. Далькрайсовет нас гонял по окрестным деревням — устанавливали советскую власть. А сейчас по второму кругу ездим — призываем крестьян вступать в Красную гвардию. Вот тебе и байбак!..

— Прости, Сережа! Хотелось посмотреть: не научился ли ты сердиться? Нет, такая же выдержка и спокойствие, а за ними… Разве я не знаю, что ты никогда не был аполитичным человеком! — примирительно сказал гость. — Только ты не хитри: на байбака ты живо откликнулся, — улыбаясь, продолжал он, — а о бобыле промолчал. Так и не завел подругу жизни?

— Одинок… да теперь и поздно… — неохотно ответил Лебедев.

— Я, брат, тоже бобыль. Некогда было об этом и думать. Попадались хорошие женщины, но жизнь бросала меня во все концы… и все обрывалось… О прошлом, о тех годах, когда я убежал из ссылки и эмигрировал за границу? Скитался. Странствовал, побывал во Франции, Англии, Америке. Пришла весть о революции в России, и я ринулся на родину. Успел к решительной драке — брал Зимний. В декабре выехал сюда, на родной Амур. Здесь захлестнули события. К тебе давно собирался, да не мог выбраться — послали во Владивосток. Там такое заваривается — надо бы хуже, да нельзя. Ты, конечно, знаешь последние события?

Сергей Петрович пожал плечами:

— Как будто бы в курсе. Но они развиваются быстро, и, хотя я стараюсь не отставать, может быть, знаю не все. Тут так сложились дела, что мне приходится все время быть в разъездах — задание за заданием. А чуть свободен — гоню в две смены школу, совсем зарапортовался. Газеты к нам опаздывают. Вопросов уйма. Деревня кипит, бурлит. И обстановка, сам знаешь, сложная — голова кругом идет! Фактически всеми делами на селе управляют, по старой традиции, кулаки, а бедноту оттирают в сторону — и ломка идет крутая, с драками и застарелой ненавистью. Тут у одного типа — он себя зовет дядей Петей — мы отобрали землю. Он нахватал ее больше двухсот десятин и потом в аренду за длинную копейку корейской и китайской бедноте сдавал. Все село без малого за него в защиту: «Наш кормилец!» А он похохатывает: «Я без землицы проживу, а вот как нищета без меня жить будет?» Совет нарезал бедноте хорошей пахотной земли, добыли кое-какой инвентарь. Готовимся к весенним посевным работам, достали зерно — пшеницу, рожь, гречу, просо, чумизу. Село раскололось. Мужики побогаче ярятся: «Советы голь перекатную, лентяев-недобытчиков привечают! Самостоятельного мужика на цепь садят — разоряют!» Зато беднота с нами! Трудно здесь: село пестрое, старожилы с большой землицей, а новоселы — недавние переселенцы — больше беднота. Рядом с Темной речкой китайские и корейские поселения. Нищета застарелая. Они тоже идут со своими болячками — не отмахнешься: рабочий, страждущий класс…

— Ну уж, газеты из Хабаровска можно получать в тот же день! — прервал его Яницын. — Надвигаются события мирового значения, а ты, по-моему, набрал дел по горло, но не по твоему масштабу. Уж школу-то ты мог бы передать кому-нибудь другому…

— Ну, рассказывай, рассказывай! — нетерпеливо потребовал Лебедев.

— Во Владивостоке началась интервенция! Высажены союзные десанты…

— Да что ты?! — потрясенный известием, прошептал учитель.

— Да! Вот так-то, друг мой. Рассказать, говоришь? Да больно много всего, с чего и начать-то — не знаю… Постой, постой! Я от своих давних привычек не только не отказался, но и утвердил их как жизненное правило. Я почитаю себя историком, так сказать хронистом-летописцем, и никогда не полагаюсь только на свою память: событий тьма, все запомнить невозможно. Посему и держусь твердого правила — вести, елико возможно и последовательно, летопись дней наших: «Лета такого-то бысть…» Сделаем так: кое-что я буду тебе рассказывать, а кое-что прочту из своих записей. Так будет вернее.

Яницын достал из внутреннего кармана пиджака пухлую записную книжку с золотым обрезом, в коричневом переплете и посвятил друга в события последних дней, которые потрясли не только Владивосток, но откликнулись и во всем мире.

— Минутку, Вадим, я уложу Валерку — так и заснула сидя.

— Кто эта девочка? Ученица? Какие глаза у нее чистые, огромные.

Сергей Петрович освободил кушетку от книг и уложил Лерку. Вадим прикрыл ее одеялом и долго смотрел на спящую девочку. Тень озабоченности сбежала с его смуглого подвижного лица.

— Какая славная девчурка! — задушевно промолвил он. — Знаешь, о чем я иногда остро, как женщина, тоскую? О том, Сережа, что у меня нет детей. Ведь, если вдуматься, вся моя жизнь, вся деятельность посвящена одному — добыть вот им, ребятишкам, светлое, человеческое будущее. Порой так хочется ощутить живое детское тепло. Тебе неудобно, девочка? — мягко спросил он Лерку, полуоткрывшую глаза. — Низко голове? Подложить еще что-нибудь?

— Нет, нет! — испуганно ответила Лерка и приподнялась. — Это зачем? Это Сергея Петровича одеяло!

— Ничего, ничего, Валерия. Спи спокойно, мы с Вадимом Николаевичем найдем чем укрыться, — успокоил ее учитель.

— Тебя звать Валерия? Теперь мы познакомились — давай ознаменуем это событие. Кажется, я прихватил коробку с вкусными штучками. Вот она. Держи-ка, Валерия…

Яницын подал ей белую нарядную коробку с шоколадными конфетами.

— Вот эти пузатенькие конфеты коварные — с ромом, ешь осторожно, а то обольешься. А это щипчики. И без них обойдемся. Бери.

— Нет, нет! — окончательно переконфузилась Лерка и спрятала руку под одеяло. — Спасибо, я не хочу!

— Вот уж не поверю! Шоколадку не хочешь? Сейчас мы Сергея Петровича угостим, а остальное — тебе. Бери, Сережа. Ну вот и хорошо. Теперь коробка твоя.

Лерка смотрела на незнакомца потерянными глазами. Что делать? Как отказаться от нежданного подарка?

Яницын погладил ее по пушистой русой голове.

— Часть съешь сама, а остальные отдашь сестренкам или братишкам. Есть они у тебя?