Изменить стиль страницы

А простодушный эвенк, преподнося «другу» часы, швейную машину или двустволку, радовался не меньше, чем сам награжденный. Эта их черта была мне известна, но как-то не доводилось раньше наблюдать, чтобы брошенная женщина с ребенком посылала мужу деньги. Тому человеку, который ее покинул! Такое поведение матушки Марии меня не только ошеломило, но и возмутило. Я принялся доказывать ей, что во всем мире дело обстоит наоборот: мужчины, покинувшие детей, посылают деньги на их содержание и питание. «Ничего ты не понимаешь, — возразила матушка Мария, — нет больше горя, чем горе бездетного человека». И обратилась к Афанасию, чтобы он ее поддержал. Афанасий подтвердил справедливость ее слов. Раньше он был женат, наш Афанасий, но первая жена его умерла от туберкулеза легких. Ни от первой жены, ни от Марии детей у него не было. Сейчас он одобрительно кивал головой и подтверждал: «Да, да, жизнь без детей — пустая жизнь». Хорошо, что хоть матушка Мария имеет деток, — вздохнул он, тут и ему радости перепадает в заботах о них. И сама Мария принялась втолковывать мне, как ей жаль Ивана, которому она так благодарна за сыночка Игоря. «Как не пожалеешь, — вздыхала она, — подарил человек другому ребеночка, а сам остался ни с чем, совсем один на свете, как большой палец в варежке. Пусть хоть деньги заимеет, а он их так любит, хотя бумажки, даже и такие красивые, никогда не заменят живого сыночка. Да кто же это выдумал такой порядок, чтобы мужчина, оставаясь без детей, еще и деньги платил? Это очень большая несправедливость», — сокрушалась матушка Мария, и, видимо, никто на свете не смог бы ее переубедить. Эта искренняя и глубокая вера в правильность своей жизни особенно восхищала и умиляла меня, хотя и переворачивала кверху тормашками все мои прежние представления и все миропонимание. Поразительно, насколько образ жизни эвенков соответствовал их мышлению. Этот своеобразный аскетизм, добровольное отречение от многих благ, ради которых люди порой идут на все, было их естественной формой бытия и не вызывало ни малейшего сомнения. Помню, однажды я попробовал заговорить с матушкой Марией о том, что ей следовало бы позаботиться о своей старости, которая уже не за горами, хорошо бы подумать о сбережениях и о том, где да как им скоротать с Афанасием закатные свои годочки. Она выслушала мои слова, потом усмехнулась, принесла наволочку, набитую деньгами, велела мне лечь и положить на нее голову. Когда я с минутку так полежал, она вытащила у меня из-под головы шуршащую подушку и положила на ее место настоящую, пуховую. «На которой лучше спится? — спросила она и сама погладила пуховую. — А эта, — она показала на первую, — плохая подушка, на ней спокойно не выспишься, там в ней все шуршит и хрустит, будто мыши возятся». И будут они с Афанасием жить до последнего своего дня в тайге, среди своих, как сейчас живет старик Антон. Разве ему плохо здесь? И своих младших детей — Кирилла и Игоря — она никуда от себя не отпустит. Разве когда-нибудь летом съездят пусть поглядеть, как хлеб растет и как выглядит живой поезд. Хватит с нас того, что Янгита побывала в большом городе и теперь сама не своя. Ни в поселке не приживется, ни здесь, в тайге, вздыхала матушка Мария. И мне она посоветовала оставаться у них навсегда. «Нельзя, — уверяла она, — жить одна нога здесь, другая там». Со временем я и сам почувствовал какую-то раздвоенность. Словно разрывался на две части. Одна влекла к людям, к цивилизации, другая словно на привязи держала меня в тайге, несмотря на все неудобства кочевой жизни, а ведь мы привыкаем жить оседло, мы привыкаем ко многим мелочам, без которых потом трудно представляем себе жизнь. Я не прилагал никаких особых усилий, даже не пытался себя в чем-либо убеждать, а лишь наблюдал за своей новой родней и диву давался — до чего же все-таки мало нужно человеку в его повседневном быту. А постепенно и сам привык так жить, научился обходиться без многих вещей. К одному только никак не привыкал — к отсутствию книг. Мне их не хватало все чаще и чаще. Как ни занятно, увлекательно было беседовать с Марией или Афанасием, разговоры эти не могли заменить мне чтения, я почти физически ощущал, как во мне разрастается какая-то незаполненная, невозместимая пустота. В ту пору только это смущало мой покой, а позже к тоске по книгам прибавилась и тоска по Янгите. Я и сам не хотел себе признаваться, но глубоко внутри уже назревало решение: так дальше жить нельзя, надо что-то предпринять. Возможно, я бросил бы их, улетел с первым же самолетом, не остался бы на долгую, томительную зимовку, но в начале декабря нас постигло страшное горе, после которого я не мог покинуть этих родных мне людей.

Еще в начале зимы начали мы охотиться. Выезжали на оленях подальше от стада, неделю, а то и две жили втроем: Ольгин муж Степан, юный Игорек да я. Били белку, соболя, иногда удавалось уложить волка, изредка в капкан попадался песец. Степан был отличным охотником. От него я узнал, как перехитрить зверя, как под открытым небом переночевать в пятидесятиградусный мороз, когда моча и та падает наземь сосульками. Вот так-то. В тот раз мы возвращались с охоты в стойбище. Ехали на трех нартах, так как груза получалось немало: и спальные мешки, и шкуры, запасные унты, парки, еда для себя и для собак, капканы, охотничье снаряжение. А по неписаному, но свято соблюдаемому закону, отправляясь в тайгу на неделю, продуктов следует брать на две, а то и на три недели. Словом, поклажа всегда тяжелая. Но на трех упряжках мы разместились без труда. Я даже исхитрился вздремнуть в дороге: моя пара оленей была привязана постромкой к Степановой нарте, которая всегда ехала впереди, потому что Степан лучше всех знал и находил дорогу и следовал самым кратким путем. Позади всех погонял своих олешек юный Игорек. Был у нас с самого начала такой уговор: каждые три часа делать привал, чтобы выпить горячего чаю, потому что мороз донимал крепко, самый теплый мех не спасал от него, тем более что на нартах почти не шевелишься. Я пытался было согреться бегом — схвачусь за уголок нарты и бегу, но снег был глубокий и рыхлый, ноги увязали, и надо было тратить слишком много сил, так что пришлось мне снова забраться на нарту и сесть на шкуры. Потом я даже задремал. Не знаю почему, но, когда я еду в сильный мороз на нартах, меня всегда клонит ко сну. Сон этот, конечно, вроде заячьего, а все же, пока спишь, и путь короче. Из-за этой моей привычки спать в дороге мою нарту всегда ставили в середину, чтобы едущий сзади следил, не выпаду ли я из саней, не скачусь ли в сугроб. Я очнулся от того, что олени резко стали. «Чай кипятить пора, что ли?» — подумал я, тем более что успел закоченеть. Однако глянул на Степана и понял: беда. Его лицо, утонувшее в заиндевелом капоре, было озабоченным, узкие глаза — из-под мохнатых от инея ресниц глядели куда-то мне за спину, и в них стоял, как говорят эвенки, голый страх. Оглянулся и я. Игоря не было. Ни его самого, ни всей упряжки. Я сказал, что, наверное, парнишка остановился по нужде, сделает, что надо, и нагонит. Степан ничего не ответил, но видно было, что мои слова его не успокоили. Он по-прежнему со страхом смотрел на колею, оставленную нашими нартами, смотрел, не выпуская из рук вожжей, намотанных в несколько витков на кулак. Тогда у меня мелькнуло подозрение, что могло случиться и так: Игорь остановился по нужде, а олени удрали. Такое бывает. Олень, как его ни приручай, при первой же возможности норовит удрать на волю. Поэтому на каждой стоянке мы крепко-накрепко привязываем оленьи упряжки к деревьям. Игорек это все, безусловно, знал, но он мог, скажем, плохо завязать узел, тем более что на таком морозе руки плохо слушаются, не гнутся, точно чурки… А вдруг и он задремал да и упал с нарты? Я терялся в догадках, а сам разводил костер, набивал чайник снегом. Степан же молча смотрел на колею от наших нарт, исчезавшую в таежной чаще. Смотрел, смотрел, а потом сказал: «Надо поехать искать Игоря». Я же успокаивал его: «Никуда парень не денется, ведь вырос в тайге, не пропадет, а мы тем временем его подождем, чаю напьемся». Степану мои рассуждения как-то очень уж не понравились, он нахмурился и тяжело вздохнул, однако уступил и принялся терпеливо ждать, пока растает и закипит снег в чайнике. Мы с ним выпили по две кружки горячего, обжигающего нёбо чая, а Игорь не появлялся. Я попробовал было успокаивать и себя, и Степана, что ничего, мол, страшного не произошло, ведь в противном случае Игорь сообразил бы дать нам знак выстрелом. Но я и сам мало верил своим словам. Мы поспешили отвязать упряжки и повернули назад по нашей колее. Степан гнал оленей безжалостно. Я старался не отставать. Путь назад всегда почему-то кажется короче, но в тот миг мне представлялось, что ему нет конца. И чем дольше мы ехали, тем тоскливей сжималось мое сердце. Мы точно бешеные мчались среди кустарников и деревьев, пока Степан не начал замедлять бег упряжки, а потом и вовсе остановился. Мы соскочили с нарт и увидели, что от старой колеи отходит еще одна — разумеется, колея Игоря. Почему он свернул в сторону? Может, уснул и олени сами повернули туда, куда им больше хотелось? А может, парнишка правда выпал? Тогда мы нашли бы его на старой колее, ведь Игорь отлично знал, что в таком случае не надо суетиться, не стоит бежать за оленями, так как их все равно не догонишь, а надо терпеливо ждать товарищей, которые рано или поздно спохватятся и вернутся за тобой. Мы двинулись по старой колее, но в это время забеспокоились привязанные к Степановой нарте собаки. Они визжали, скулили, взлаивали и рвались с сыромятных постромок, теребя даже нарты. Степан сразу вынул свой карабин, наспех зарядил его полной обоймой патронов, затем спустил собак. Я схватил свое ружье, и мы со Степаном поспешили следом за собаками, которые умчались с сердитым лаем и рычанием. Снега навалило по пояс, собаки увязали в сугробах, мы брели, то и дело спотыкаясь. В одном месте Степан остановился и показал сбоку от колеи истоптанный и перемешанный снег. Можно было подумать, что тут валялась и кувыркалась целая толпа людей. Дальше мы заметили колею, пропаханную идущим человеком, а поблизости — такую же борозду, проделанную зверем. И в тот же миг раздалось громкое рычание, бешено залаяли собаки, и мы, спотыкаясь, изо всех сил поспешили туда, так как поняли: медведь. Вдруг одна из собак взвизгнула пронзительно жутко и тут же умолкла, а миг спустя я увидел, как ее окровавленная голова беспомощно поникла, а лапы отчаянно засучили по рассыпчатому снегу, тщетно пытаясь уползти от исполинского медведя, который стоял на задних лапах, а передними отбивался от нападавшей второй собаки. Степанова лайка все норовила зайти зверю в тыл, но медведь кружил на месте, молотил лапами по воздуху. Глубокий снег сковывал движения собаки. Одним ударом зверь уложил и вторую лайку на месте. Видимо, перебил ей хребет, так как бедняга завыла таким жутким голосом, что он по сей день отдается у меня в ушах… Затем медведь поддел собаку передними лапами и разорвал ее пополам, точно какую-то тряпку. Он отшвырнул собаку прочь и обернулся в нашу сторону. В этот миг он и был убит. Вернее, мы оба дружно выстрелили в него, но зверь не упал, а лишь покачнулся, взревел, шагнул ближе, и только второй выстрел его остановил. Медведь упал ничком, но его короткие уши были прижаты к голове, а из открытой пасти время от времени вырывались клубы пара, и Степан, подойдя ближе, приставил карабин к самому уху, спустил курок. Медведь больше не проявлял признаков жизни. А мы шагах в десяти увидели на снегу растерзанную парку Игоря и большие ярко-алые пятна, при виде которых я ощутил необычайную слабость в ногах и не смог сдвинуться с места. Все тело вдруг захлестнуло небывалым жаром, пот струился, как знойным летом, мешаясь со слезами, а Степан тронул меня за плечо, позвал с собой, так как один не смел приблизиться к тому, что осталось от Игоря. Это было страшно… Зверь уже успел объесть лицо парнишки. Не голова, а какая-то бесформенная кровавая каша из рваных клочьев мяса. Степан пригнал свою упряжку, завернул в оленью полость обезображенное тело Игоря, перенес его на нарту, понурившись постоял… Потом он долго ходил по снегу, кружа на месте, пытаясь по следам разгадать, как произошло, что на нас обрушилось это страшное горе… Все это время он не раскрывал рта, не сказал мне ни единого слова. А меня раздирала не только тоска, покоя не давало тяжкое чувство вины: если бы не чай, пропади он пропадом, если бы не чай, за которым мы замешкались из-за меня, — возможно, мы подоспели бы вовремя и спасли бы Игоря. Не в силах вынести молчание Степана, я сказал ему об этом, но он всю вину брал на себя: это его ошибка, уверял он меня, нечего было привязывать собак к передним нартам. Если бы собаки бежали свободно или привязанными к задним саням, не случилось бы этой беды. Собаки бы сразу почуяли зверя. Но кто мог подумать, что в такую пору, в самую зиму, выйдет из берлоги медведь-шатун. Обычно медведи спят глубоким сном до самой весны, до половодья. Кто мог предвидеть, что нам встретится шатун? Шатунами в Сибири называют медведей, которые почему-либо не укладываются на зимнюю спячку. Чаще всего это бывают больные, отощавшие звери, одолеваемые глистами, не успевшие нагулять достаточно жиру. Голод не дает им уснуть в берлоге, и это бывают самые злобные, самые яростные хищники. Ни страха они не знают, ни осторожности — среди бела дня могут явиться в селенье и рвать, душить, терзать все, что попадется на их пути: лошадей, оленей, собак, людей… Шатун нагнал упряжку Игоря, напав на след от наших нарт. Он несся гигантскими скачками, глубокий снег ему не помеха. Затем он мощным ударом лапы выкинул Игоря из нарт, попытался нагнать испуганных оленей, но те, обезумев от страха, понеслись во весь дух, и зверь, видимо, потерял их из виду. Тогда он вернулся к Игорю, который пятился от него, прячась за деревьями, напрочь забыв, что на поясе у него висит нож. Ружье, понятно, оставалось в нартах, под шкурами, но почему он забыл о большом охотничьем ноже? Может, просто не успел выхватить его из-под толстой меховой парки? Не было мгновенья, которым можно было воспользоваться, так свирепо наседал на него зверь, доставая своими страшными лапами даже за деревом… Видимо, так оно и было. И что ты, человек, поделаешь — один, с голыми руками против мощного, разъяренного зверя? Охотничий нож мог бы спасти Игорю жизнь. Ну помял бы его медведь, ну сломал бы пару ребер, но в схватке, если вовремя вытащить нож, можно было его одолеть. Однако нож висел в чехле на поясе у бездыханного Игоря, и было ясно, что парнишка не успел его достать… Мы привязали его останки ремнями к нарте и погнали оленей за убежавшей упряжкой Игоря. Сначала нашли выпавшие из нарт шкуры, потом подобрали утонувшее в снегу ружье, наконец настигли и самих оленей — застрявших в зарослях, запутавшихся в упряжи, испуганных и дрожащих.