Изменить стиль страницы

— Янтя, покажи кассиру щекотун, чтоб кассир знал, как это бывает…

Янтя чуть наклонился, и в руке у него заиграл темный широкий нож. Спеванкевич отскочил, а Янтя как бы нехотя провел пальцем по лезвию и страшный инструмент исторг тонюсенький звук, затем Янтя плотно обхватил рукоять и сделал короткий выпад, сверху вниз, наискось, помедлил долю секунды, повернул острие — отскочил и мгновенно спрятал нож за спину.

— Это, пан кассир, обычный мой способ — в брюшко. Я, видите ли, никогда не гонюсь за сердцем или там за легкими, потому как дело ненадежное — кости, ребра… Но если я у вас в брюшке пощекочу, никакой окулист вам уже не поможет.

На негнущихся ногах, как лунатик, прошел Спеванкевич ворота и первый двор. Открыл скрипучую дверь на лестницу, и та затворилась за ним сама собой, издав при этом, как обычно, неторопливый и продолжительный стон страдания. И тут кассир ослаб: забраться на пятый этаж показалось ему тем делом, какого ни за что на свете ему сегодня не совершить. Усталость валила с ног, хотелось скорей уснуть, забыться. Что бы ни было завтра — все равно спать, спать, спать… Только… Только кто поднимет его наверх?..

Он застонал, собираясь с силами. Наконец ухватился за перила и занес ногу на ступеньку. Отдохнул. В черной, как подземелье, пустоте лестницы в ответ на его стоны родился звук, похожий на эхо, но столь странный, что кассир, хоть и был не в себе, обратил на него внимание. Он остановился, прислушался — эхо шло откуда-то сверху — размеренное, неторопливое, явственное… Кассир притих и все замолкло, но вот одна из ступенек брякнула под ним, и эхо повторилось опять, как бы более убыстренное и громкое. Стараясь ступать как можно тише, Спеванкевич добрался наконец до второго этажа, остановился и звук послышался рядом — протяжная жалоба страдания…

— Кто здесь?! — храбро спросил Спеванкевич, обшаривая карманы в поисках коробка со спичками, но не успел он его достать, как почувствовал на себе чьи-то руки.

Спеванкевич вырвался; чиркнула спичка и тут же потухла, загашенная налетевшим сверху ветерком. Одно только мгновение Спеванкевичу был виден человек, сидевший скрючившись на лестнице. Это отвлекло его от собственных страданий, от черных мыслей, но понять что-либо, догадаться он еще не успел. И вдруг отвратительная вонь напомнила ему кого-то, что-то… И горькие мысли обрушились на него подобно лавине. Он вскрикнул в отчаянии, но это был уже звук просыпающейся ярости… Она росла, ширилась, упрямая, неистовая, и прежде чем он сам успел понять все до конца, прежде чем предположение обратилось в уверенность, в слепом бешенстве выбросил вперед правую ногу и пнул изо всех сил наугад в пространство.

Визг был такой внезапный, такой пронзительный, что на четвертом этаже проснулся старый пудель пана Стишикалевича, служащего городского магистрата, в которым супруга кассира вот уже несколько лет вел войну за чистоту на лестнице. Пес лаял глухо, с фанатическим упорством, где-то за десятыми дверями.

— Заткнись, не то убью, — сказал Спеванкевич «дядюшке».

Тот сразу умолк. Кассир схватился обеими руками за голову — он был близок к безумию. Росла в нем жажда мести, хотелось рассчитаться с кем-то за свои беды, горести и муки. За кошмарный сегодняшний день и за завтрашний, при мысли о котором он содрогнулся…

Сжав с такой силой кулак, что тот задеревенел, и дико размахнувшись, он ударил в темноту, в то самое место, где, по его расчетам, находилась голова сидевшего. Но удар пришелся в пустоту, и рука, пройдя далеко вперед, с хрустом врезалась в перила. И это удвоило его ярость, он кинулся наверх и между вторым и третьим этажом ощупью настиг противника. Он сплелся с ним, стал его душить, бить об стену, топтать и вдруг вместе с ним рухнул в провал. Упав, они покатились по лестнице, но Спеванкевич молотил кулаками вслепую, попадая то в лоб, то в край ступеньки, то в стену и наконец застучал, как в барабан, в двери доктора Коломонцкера на втором этаже, где они задержались в своем диком падении. Это отрезвило кассира. Он встал: ныл затылок, ломило колено, но сильней всего болела рука, ушибленная о перила. Пудель на четвертом этаже захлебывался лаем, кашляя и хрипя от старости. За дверями Коломонцкера послышался голос, суровый, сонный и вместе с тем испуганный.

— Что такое?!.. Что происходит? Кто там стучит?

Кассир стал спускаться потихоньку с лестницы и очутился наконец во дворе. Уже светало. «Дядюшка» одной рукой поправлял на голове тряпки, повязанные наподобие тюрбана, другой растирал себе бока, прихрамывая, крутился около Спеванкевича и стонал.

— Перестань стонать и говори, чего тебе надо! — Ярость прошла, зато пробудилось любопытство и появилась искорка надежды — вдруг что-нибудь да узнает… Вдруг можно еще за что-то ухватиться…

«Дядюшка» тяжело дышал, но стонать перестал, ню-видимому, он собирался с силами, и это означало, что он намерен сообщить нечто чрезвычайно важное.

— Ну?!

— Я тут с девяти жду… Ай, моя голова, моя голова…

— Черт с ней, с твоей головой! Говори!!!

— Плохо, очень плохо… Ой, гадость! Тьфу! Тьфу…

— Ну?!

— Холявое дело, холявое…

— Что?..

— Холявое!.. Там теперь бандиты, разбойники, медвежатники…

— А где Ада?

— Убежала, как была, с непокрытой головой, а если где поймали, то пристукнули, вот и весь разговор!

— Что ты там плетешь?

— А вы думаете?.. Вы вот ничего не знаете, а меня сегодня Хип целый час головой об стенку бил… Только за то, что в воротах встретил… Голова так болит, ай, так болит, что я скоро сумасшедший буду…

— Чего ж тебя сюда принесло?

— Я одну вещь знаю! Важную вещь! За одну такую вещь, пан кассир, вы мне еще десять тысяч прибавьте, только не дряни этой, злотых, а долларов — валюты, чистоганом…

— Да что ты знаешь?

— Я скажу… Для того и пришел, я тут ждал, такой больной, разбитый… Только дайте сперва залог…

— Залог?!

— Вы мне дадите паспорт, а завтра я получу от вас из ручки в ручку двадцать тысяч, тогда вы получите паспорт обратно и катите куда хотите.

— Паспорта не увидишь. Говори, не то ломаного гроша не дам.

— А вы знаете, сколько мне этот паспорт стоил? Две тысячи злотых, совестью клянусь!

— Будешь говорить или нет?

— Ай… Ай, моя голова… Вот я сейчас лягу и умру. Пан кассир…

— Ну?!

— Тогда дайте мне честное слово! Поклянитесь своей католической верой, святым крестом!

— Я тебе еще клясться буду, сукин сын…

— Тогда я ничего не скажу, пусть все пропадает.

— Ну и не надо… — Кассир повернулся и с деланным безразличием шагнул в ворота. Еврей — за ним.

— Ну что?..

— Вы мне десять тысяч обещали?

— Обещал.

— Это за паспорт. А за новость? За такую новость — даже десяти мало. За новость — пятнадцать. Честное слово! Соглашайтесь! Ну! Почему молчите? Вы не говорите, а мне говорить?

— Как хочешь. Не нужно мне твоей новости.

— Не нужно?! Жену вы свою обижаете, детей своих! Вам что, не надо быть богатым? Врете!

— Тихо, не кричи, пархатый, разбужу дворника, он тебя — в комиссариат.

«Дядюшка» угомонился, стал вздыхать, чесать в затылке, задумался. Спеванкевич посмотрел с гадливостью на этого человека в мятой, до невозможности заношенной одежде, жалкого, подлого, вонючего, посмотрел и отвел взгляд. Черные ярусы окон зловеще громоздились в первых проблесках утра. По двору сновали крысы. В подвале запищал ребенок. Спеванкевич поднял глаза на квадрат посветлевшего неба: там одиноко мерцала, переливалась угасающая звезда… Спеванкевич встрепенулся и быстрым шагом двинулся к лестнице. Еврей ухватил его сзади за полу, зашептал…

— Я скажу, вы ведь кассир, не вор какой-нибудь… Такой барин, такой шляхтич не украдет у бедного больного еврея двадцать пять тысяч? Если скажете, что не украдете, я на свой страх и риск поверю, потому что знаю — Господь Бог покарает вас за мою обиду…

Когда он засыпал, его преследовали одни и те же видения: назойливо и бесконечно, точно наклеенные на вращающуюся ленту, проходили они перед глазами — это был весь минувший день. В самом конце являлся «дядюшка», происходила схватка в темноте, слышался лай пуделя, тревожный голос доктора Коломонцкера и наконец «великая новость». Было это дико и кошмарно, но новость превосходила все. Еврей настаивал на том, чтоб «делать» завтра, завтра и завтра! Только завтра! Потому что завтра вечером, в девять, приезжает из Берлина директор, «тот молодой, которого зовут „Шкура“ — что означало „Згула“», — он забирает немедленно всю наличность, чтоб тут же бежать «через Гданьск» за границу. Потому что сам президент написал «государственную бумагу», и велел все деньги из банка — в казну, обоих директоров — за решетку, а банк опечатать. Но письмо президента главный министр получит не раньше чем послезавтра утром, потому что пап Кучкевич (это означало Кацикевич), главный сенатор по делам банка, дал денег «одному такому полковнику, который развозит по городу пакеты из Бельведера[13] на „модоцикеле“, полковник очень сильно свой „модоцикел“ испортил, ему будут чинить его всю ночь, и „Шкура“ успеет… Ой успеет, потому что полицейские из управления на Даниловичовской улице получили взятку и всем сыщикам тоже дали в лапу. Он успеет, но если мы с вами, пан кассир, будем готовы завтра к двум часам дня, то он никогда не успеет… Завтра, пан кассир, завтра»!!

вернуться

13

Бельведер — резиденция президента.