Кухнюк! Вот кто был виновником давно не тревожащих воспоминаний. Убийца Кухнюк. Герман не улавливал еще связи. Этот человек, его преступление и трагедия глубоко взволновали Германа. Может быть, даже не сами факты, которых он почти не знал, а то, что он додумывал сам. Действительно, что он знал об этом человеке?
Приезжавший ночью следователь рассказал Герману о Кухнюке: прошел всю войну солдатом, был дважды ранен. Одно из ранений — в живот, весьма неприятное для мужчины. Но Кухнюк после демобилизации в 1949 году женился на дочери хозяйки, у которой снимал комнату, девушке не очень красивой, почти на десять лет моложе его, совсем девчонке. Через несколько лет родился у них сын. Кухнюк проработал в котельной механического завода двадцать лет, и хоть раз в году, на какой-нибудь праздник, его отмечали непременно — за трудолюбие и исполнительность. Кроме довоенной сельской семилетки, он нигде больше не учился, но за учебой сына следил строго, и тот успешно окончил десять классов, а потом ушел служить в танковые войска.
Жена Кухнюка, женщина замкнутая, как и муж, работала товароведом на одной из городских баз. Как они жили в семье, толком никто не знал. Одни говорили: «Хорошо», другие усмехались: «Бог их знает, чужая жизнь — потемки. Но мужичок-то он как будто порченый. И на этой, наверное, почве — того…» А одна соседка категорично заявила: «Был у Кухнючихи мужик на стороне! И он сам про это догадывался…» Одно было несомненно: человек всю жизнь остро переживал последствия своего ранения, может быть даже сомневался, его ли это сын… Замкнутый и ревнивый, он, по чьему-то недоброму слову, сбежал с ночной смены домой для свершения своего суда. Суда без спроса и разбора.
Но в этой истории, не ограничившейся одной смертью, Герман вдруг увидел так отчетливо, как никогда раньше, истинную силу, неудержимость человеческого чувства. Герман не мог отделаться от ощущения, что эта трагедия, словно магнит, притягивает его мысли. Чем? В сущности, все вздор: Кухнюк просто психически неполноценен. Физическая, реальная основа для этого есть. А он, Герман, измотан дежурством, нервы напряжены, — вот и все. Хорошо бы сейчас завалиться спать. Часа на четыре хотя бы, а потом — на катер и в лес! В золотой, тихий осенний лес…
Он возвращался к зданию больницы, отвечая на приветствия больных. Их становилось в парке все больше и больше.
Судя по тому, что машина, на которой развозили пищу, стояла мокрая, уже помытая, у гаража, можно было предположить, что завтрак давно прошел. Герман посмотрел на часы — без четверти девять. Он прибавил шаг. Кажется, совсем еще недавно бидоны с пищей возила с кухни старая лошадь по кличке Фуня, впряженная в оцинкованную телегу. Герман отлично помнил и лошадь и телегу. А прошло с тех пор, поди, не меньше шести-семи лет: уже при Бате несколько лет возили на машине…
Герман обогнул здание и направился к главному входу. Здесь когда-то, очень давно, были поставлены по обе стороны от высокой двери с медными длинными ручками два массивных вазона под старую бронзу с затейливым рисунком. Где их достал Батя — одному богу известно, но от них центральный вход стал похожим не на больничный, а, скорее, на музейный или соборный. У Бати было явное пристрастие к величественному и масштабному, причем — в повседневном! И проявлялось это не только в тех, зачастую уникальных, вещах, которые он приобретал для больницы. Казалось, основной целью Бати было еще и еще раз доказать всем, да и себе самому, что медицина всемогуща, а беды — от людей, занимающихся ею. Любимое его выражение с небольшими вариациями звучало примерно так: «Из каждой лечебной неудачи торчат уши медиков…» На ежедневных утренних конференциях, бывало, высиживали часа по полтора. Батя считал это полезным, называл «утренней зарядкой».
Теперь все стало проще, будничнее, быстрее.
В громадный, заросший «бабьими сплетнями», филодендроном и алоэ кабинет Бати пришел новый главный. Иван Степанович Черемезов сменил человека, ставшего почти городской легендой. И оставил вначале все, как было прежде. Оставил филодендроны, только придвинул их поближе к стенам да через некоторое время повесил на один из них клетку с веселым щеглом. Оставил расположение кабинетов в штабе, как называли еще с военных госпитальных лет административную часть первого этажа, и сам тоже говорил — «штаб». Не менял сотрудников. Не отменил и общих утренних конференций, хотя, в соответствии с духом времени, считал это каждодневное заседание пережитком старины, своего рода анахронизмом. Сам появлялся на них очень редко. В основном в те дни, когда нужно было обсудить какую-нибудь инструкцию или приказ. Видели его редко, слышали еще реже. Это было так необычно и так приятно! Говорили: как легко стало работать!
Иван Степанович в основном занимался хозяйственными делами. Он подолгу разбирался в многочисленных и сложных проектах и планах, заполнявших переплетенными томами, папками, рулонами массивный шкаф, украшенный инкрустациями, о котором Батя напыщенно говорил: «Здесь будущее нашей больницы». Со страниц проектов глядели высотные постройки, системы зданий, связанных между собой переходами, какие-то диковинные городки, состоящие из круглых, многогранных и прочих строений странной формы. Делали эти чертежи знакомые Бате архитекторы или бывшие больные, а потом, когда было получено «добро» на реконструкцию больницы, подключились и проектные мастерские. Над Батиными идеями посмеивались, но слушали с интересом, в глубине души веря в его всемогущество. Уж если что заберет себе Батя в голову, то не отступится, рано или поздно своего добьется! А вот когда узнали в больнице, что и «тихий» Иван Степанович начинает толковать о том же, идеи стали называть прожектами, а главного — «Ванечкой», имея в виду, вероятно, известного чеховского героя: «Мы с Ванечкой такую больницу отгрохаем, всю круглую, как земной шар, только поменьше…» И прочее в том же духе.
Ванечка любил собирать своих заместителей вместе с представителями партийной и профсоюзной организаций и подолгу, обстоятельно, с перерывами на перекур и проветривание, проводить совещания по разным «животрепещущим», как он выражался, темам, как-то: подготовка больницы к весенне-летнему или осенне-зимнему периоду, проверка хода выполнения подготовки больницы… и так далее.
Территорию больницы Иван Степанович обходил редко, а отделения — и того реже: доверял помощникам. Нельзя сказать, что он ограничил круг своих обязанностей, но так умело распределил их между своими помощниками, что на его долю, по сути, осталось лишь представительство и «общее руководство». Каждодневная работа со всеми ее неувязками отошла к начмеду. За тем, чтобы лечение больных соответствовало современному уровню, теперь следили кафедры института. Из огромного количества прекрасных проектов реконструкции больницы был выбран «единственный реальный», как выразился Ванечка, — возведение дополнительного, пятого этажа…
Жизнь шла своим ходом, и больница от нее не отставала.
Но Герман не мог бы сказать с уверенностью, что больница не потеряла от всех этих перемен. Действительно, более рационально использовалось время врачей — их не держали утрами по полтора часа на конференциях, работать стало спокойнее, исчезла нервотрепка — прекратились постоянные «разборы» и «обсуждения». Однако потерялся прежний, какой-то особый настрой. Исчезло ощущение строгого контроля. Молодые врачи стали вроде бы немножко самоувереннее, чем прежние молодые. И выиграло ли от всего этого дело?..
В вестибюле у гардероба и дальше, в коридоре штаба, было уже по-утреннему оживленно. Тихо гудели дверные пружины в начищенных медных цилиндрах, сопротивляясь торопливому людскому потоку.
2
Сейчас главное — успеть на троллейбус, единственный, который позволял еще не опоздать на работу. Как это получается — и разбудили ведь рано! Надо попросить Германа Васильевича, чтобы звонил пораньше… Бегом! Конечно, только бегом… Трудновато стало бегать. Черт, вроде бы и ем немного… Вот он, стервец, раньше времени прикатил. Быстрее! Кажется, двери уже закрыл… Быстрее! А если портфельчиком ему — на работу, слышь, человек опаздывает!..