А вот пожилых, семейных людей на дороге почти не видно. Конечно, они тоже не против бы сходить в город, посмотреть на гуляние, отдохнуть — но некогда. Время сейчас стоит в селе горячее — пахота. В колхозе на Первое мая пашут редко, а вот дома на огородах стараются не упустить момент. Тут уж не до гуляний. Заполучить лошадей в будний день трудновато: они ведь пашут на колхозных полях, а в праздник председателю даже выгодно, чтоб лошадей разбирали по домам. К началу пахоты корма в колхозе совсем уже на исходе, и часто приходится видеть, как лошади пристают прямо в борозде, худые, костистые, заморенные. Дома же для пахоты каждый хозяин приберегает пуда два сена, чтоб подкормить лошадей и для своей, и для колхозной работы.
Мы будем пахать огород завтра. Мать, чтоб не портить нам настроение, праздник, старается насчет пахоты на Первое мая никогда не договариваться. А без нас ей на огороде не обойтись. Вооружившись граблями, мы загребаем в борозду навоз, носим лошадям сено и воду, бегаем на посылках то к деду Игнату, то к деду Иваньке, когда бабка Марья начинает готовить для пахарей обед и у нее всегда чего-нибудь не хватает.
Чаще всего у нас пашет Макар Иванович, говорливый, неугомонный, любящий хорошо, основательно выпить. Макар Иванович доводится нам родственником. Вернувшись с войны, где служил вначале в кавалерии, а потом был артиллеристом, Макар Иванович женился на двоюродной материной сестре, тете Кате. В сорок седьмом году, в самое трудное несытое время у них родилась дочь Лида, и они еще больше породнились с нашей матерью — стали кумой и кумом.
Я помню, как праздновались крестины, как Макар Иванович сидел за столом в суконной, подпоясанной офицерским ремнем гимнастерке, с орденами и медалями на груди и как, привыкая к новым отношениям с матерью, кричал ей веселой, неуловимой скороговоркой:
— Кума, кума, веселенькое что-нибудь!
Мать стояла возле нашего, отцовского патефона, который специально принесла на праздник, и, стараясь угодить Макару Ивановичу, меняла пластинку за пластинкой, пока наконец не нашла то, что было ему особенно по душе, хотя и не «веселенькое».
До самой своей, в общем-то ранней смерти где-то в начале семидесятых годов Макар Иванович был для нас незаменимым помощником, особенно по части сена и дров. Он часто забегал к нам рано поутру опохмелиться, выпить рюмку-другую, подымить самосадом на стульчике возле подполья. Подолгу беседовал Макар Иванович с бабкой Марьей о всяких житейских делах, а со мной о войне, рассказывал, как на Северном Кавказе, будучи старшиной, обрезал полы шинели молоденьким двадцать четвертого года рождения солдатам, которые не в силах были идти по размытой дождями дорого.
Я любил, когда к нам на пахоту приезжал Макар Иванович. Пройдя первые, самые трудные борозды, он подзывал меня к себе и отдавал в руки вожжи:
— Ну-ка, Иваня, попробуй!
Я брался за ручки плуга, которые достигали мне едва ли не до подбородка, и, прикрикнув на лошадей, с трепетом вступал босыми ногами в только что проторенную Макаром Ивановичем борозду. Плуг плясал в моих руках, то задираясь высоко вверх, то наоборот, зарываясь в землю так, что лошади начинали останавливаться. Борозда у меня получалась то очень широкой, такой, что пласт земли даже до конца не переворачивался лемехом, то очень узенькой, почти сходившейся на нет, словно краюха хлеба под остро отточенным ножом. Но Макар Иванович был терпелив в ученье. Кривоного, по-кавалерийски он шел рядом с лошадьми и, время от времени поправляя плуг, подбадривал меня:
— Ничего, ничего, пойдет помалу!
И вскоре действительно пошло. С каждым годом я вел борозду все уверенней и уверенней, уже сам закидывал на разворотах плуг, сам справлялся с лошадьми, если они заступали постромки, сам распахивал разору. А Макар Иванович в это время отдыхал в вишняке, покуривал свой любимый самосад.
Завтра, наверное, тоже к нам приедет Макар Иванович, и я опять пройду за плугом несколько гонов. Но пока мы, стараясь не опоздать на демонстрацию, быстрым, веселым шагом идем по селу мимо хат, мимо колодцев, мимо плетней и жердяных изгородей, за которыми то там, то здесь слышится фырканье лошадей, окрики пахарей, по-нашему — орачей.
За селом на гребле, по краям которой растут громадные в два обхвата вербы, нам становится еще вольней. Мы играем наперегонки, спускаемся к пойме, чтоб сорвать самые ранние водяные цветы — лютики. Они пахнут речкою, весною, их желто-горячие нежные лепестки быстро высыхают на солнце, но не увядают, а лишь, словно от обиды, чуть-чуть сворачиваются. Если вздумаешь к ним прикоснуться, то непременно вымажешь и пальцы, и нос, и щеки.
У кого-нибудь из ребят в кармане обязательно окажется перочинный ножик, и мы по очереди вырезаем им себе из молодых вербовых веток свистки. Они заливисто, по-соловьиному свистят от одного прикосновения губ. Мы соревнуемся, у кого свисток голосистей, звончей, свистим без устали, наперебой и явно мешаем девчонкам обсуждать свои серьезные дела.
А дорога бежит себе и бежит: неторопливо переваливается через мостик на гребле, потом сворачивает налево и мимо трех верб, где обычно в дуплах живут удоды, падает вниз под гору к Малощимельскому кладбищу. Место это самое опасное, тревожное, особенно когда идешь рано утром или поздно вечером. Темнота и прохлада пугающе окутывает сосновое кладбище, на котором похоронены наш прадед Логвин и незаконнорожденная прабабка Ксения. В ельнике, что начинается сразу от подножья горы, еще прохладней и таинственней, кажется, что там живут какие-нибудь сказочные чудовища: Баба Яга или Змей Горыныч. Собственно, ельник только называется ельником, а на самом деле это молодая ольховая роща — любимое соловьиное место. Ельник, который рос здесь до войны, срубили немцы, боясь партизан. Понизу ельник зарос непролазною крушиною, ежевикою и папоротником. В этих зарослях под косогором есть родничок, возле которого мы обязательно останавливаемся отдохнуть, попить из ковшика студеной весенней воды. Девчонки ополаскивают себе родниковой водой лица, и они становятся от этого еще румяней и еще белей. А может, нам так только кажется. О Малощимельском родничке рассказывают много всяких легенд и преданий. Например, о том, что именно возле него в ночь на Ивана Купала зацветает единственный цветок папоротника. Волей-неволей мы оглядываемся вокруг на еще только начинающие пробиваться из земли стебельки папоротника и загадываем, на каком из них может появиться цветок…
А до города между тем уже рукою подать. Уже слышно, как деповский оркестр играет нашу любимую первомайскую песню:
Мы расстаемся с родничком и, выстроившись друг за дружкой на тропинке, которая теперь бежит по самому краю обрыва, идем дальше.
Город начинается сразу за небольшим деревянным мосточком через безымянный ручеек. Мы прихорашиваемся, вытряхиваем из ботинок и туфель песок, прячем в карман свистки. Все-таки город, и по-деревенски озорничать в нем, свистеть в разные свистульки, наверное, не положено. Правда, здесь, на окраине, город мало чем отличается от нашего села: такие же рубленные из бревен, крытые по большей части соломою хаты, такие же дворы и палисадники, такие же за дворами и сараями огороды. Это туда, поближе к центру, к железнодорожной станции дома пойдут совсем иные: громадные, похожие на нашу школу, все сплошь ошелеванные, с резными многочисленными окнами и крылечками, с железными, тоже резными трубами. Кто жил в этих домах раньше, мы не знаем, но сейчас в них живут железнодорожники, машинисты паровозов, люди особенно уважаемые у нас в городе… Многие дома возле железнодорожной линии во время бомбежек пострадали, обгорели, но сейчас они почти полностью восстановлены, пахнут свежим тесом и краскою. Над каждым полощется на ветру знамя.