Изменить стиль страницы

Никаким приметам Николай, конечно, не верил, да и мать никуда не уезжала, но все равно он остановился, спрятал назад пылесос. Как-то стыдно стало ему в такую минуту заниматься мелочным, ничтожным делом. Он сел в кресло, раскрыл наугад книгу, которая лежала рядом на столике, и стал читать:

«Старуха Анна лежала на узкой железной кровати возле русской печки и дожидалась смерти, время для которой вроде приспело: старухе было под восемьдесят».

Николай замер, не смея читать книгу дальше, не смея и не желая узнавать, умерла или нет неведомая ему старуха Анна. Он вдруг ясно и отчетливо понял, что чем бы ни стал заниматься сейчас, все будет напоминать ему о матери, о ее болезни. И тут уж никак не спасешься, нигде не спрячешься от мыслей и дум о ней. Да и не надо, наверное, прятаться…

Николай представил, что сейчас делается в больнице: в ординаторской, в операционной, в двух перевязочных, гнойной и чистой, в палатах и даже на кухне. Несколько лет тому назад он упросил Бориса, который работал тогда еще просто хирургом, взять его на операцию.

— Зачем тебе это? — с любопытством посмотрел на него Борис.

— Не знаю.

— Ладно. Только без обмороков.

— Постараюсь, — пообещал Николай.

Он действительно толком не понимал, не мог объяснить, зачем ему вдруг захотелось побыть на операции. Скорее всего из самого обыкновенного любопытства, из желания увидеть, узнать еще незнаемое.

В ординаторской Борис дал Николаю халат, высокую докторскую шапочку и велел ждать. Николай кое-как напялил все это на себя, чувствуя, как он смешно и нелепо выглядит в высоком накрахмаленном колпаке, и сел в самом уголке возле окна. Потихоньку в ординаторской стали собираться врачи. Надевая халаты, они из обыкновенных, часто даже неприметных, невзрачных людей превращались в грозных и недоступных вершителей человеческих судеб. Женщины, плотной стайкой окружив молоденькую, лет двадцати трех — двадцати четырех врачиху, обсуждали ее наряд: розовое платье с двумя бледно-зелеными полосами на груди, которое якобы она связала сама; а мужчины, точно так, как у Николая в управлении, вели разговор о хоккее, горячились и спорили вплоть до обидных, несправедливых слов. И все равно, несмотря на эту кажущуюся схожесть обстановки и разговоров, Николай чувствовал себя в ординаторской подавленным и лишним. Он не знал той тайны человеческого существования, которую знали врачи, не был властен ни над жизнью, ни над смертью, и поэтому относился к ним совсем по-иному: к жизни просто и доверчиво, а к смерти — настороженно и, в конечном итоге, трусливо. Именно эта трусость, наверное, и заставила его напроситься на операцию, чтобы почувствовать недолговечность своего собственного существования и проверить, так ли тягостно это чувство, как о нем говорят…

В половине десятого после короткой летучки врачи разошлись на обход. Борис и Николай в сопровождении медсестры тоже вошли в палату. Больные сразу притихли, легли на койки, все настороженно-покорные, робкие. Борис переходил от койки к койке, задавал очередному больному один-два вопроса о самочувствии, потом просил его раздеться, выслушивал фонендоскопом, мял длинными сильными пальцами белое и какое-то рыхлое от долгого лежания тело и шел дальше, на ходу диктуя медсестре назначения. Николаю совсем стало не по себе, стало стыдно за свое ненужное здесь присутствие. Хотелось признаться больным, что ничем он помочь им но может, что никакой он не врач, а средней руки инженер, специалист по цементам. Но и этого сделать было никак нельзя, нельзя было разочаровывать, обижать веривших в магическую силу белого халата людей.

Когда началась операция, у Николая уже не осталось никаких сил. Он молча стоял возле стены, куда его поставил Борис, и думал лишь об одном: чтобы все это как можно скорее закончилось.

Оперировали молодого парня, который по глупости нажил себе грыжу. Он зашел в операционную уверенно, почти бодро, по приказанию медсестры разделся и залез на операционный стол, без умолку болтая о том, как у них в цехе ребята сделали самодельную штангу и он на спор без всяких тренировок поднял больше, чем Леша Целиков, кандидат в мастера спорта.

— Надо было подпоясаться потуже, — тихо и спокойно посоветовал ему Борис.

— Я подпоясывался.

— Значит, плохо.

— Наверное, — охотно согласился парень и затих, прислушиваясь к переговорам Бориса и медсестры.

— Не напрягайся, — попросил его Борис.

— А больно не будет? — неожиданно спросил парень.

— Нет, — успокоил его Борис, давно уже начавший оперировать.

Этот вопрос парня почему-то больше всего запомнился Николаю из всей операции. На улице, шагая рядом с Борисом, ои не выдержал и спросил:

— Часто так говорят на операциях?

— Иногда, — улыбнулся Борис — А ты почему не подошел поближе?

— Испугался.

— Чего?

— Крови.

Борис замолчал и так шел молча несколько шагов, а потом вдруг признался:

— А я вот боюсь темноты. В детдоме нас за непослушание закрывали в темной холодной комнате. С тех пор и боюсь.

— Но почему? — удивился Николай.

— Наверное, потому, почему ты боишься крови. Темнота и кровь напоминают нам о небытии.

Странный этот разговор с Борисом и вообще вся операция давным-давно забылись, и Николай до сегодняшнего дня ни разу о них не вспоминал…

А вот сегодня вспомнил, опять стал думать о том, что сейчас делается в больнице. С утра, еще затемно, медсестра, должно быть, поставила матери в последний раз капельницу, потом врач-анестезиолог проверил у нее пульс, измерил давление, а часов в десять перед самой операцией зашел, наверное, и сам хирург…

Николай глянул на часы. Было без четверти одиннадцать. Мать, скорее всего, уже в операционной. Привезли ее туда на тележке, которую в больнице почему-то принято называть каталкой, две медсестры, уложили на операционный стол, обязательно спросив, удобно ли ей лежать, и ушли заниматься до конца операции своими обычными делами: делать уколы, разносить лекарства или просто поболтать где-либо в процедурной о семейных своих заботах.

А мать сейчас, в ожидании операции, небось думает о доме, об огороде, о том, что на дворе уже совсем весна и ей пора в село, где ее ждет настоящая работа, по которой она так истосковалась в городской непривычной жизни.

Еще она, наверное, думает о нем, о Николае, о Валентине, о Сашке, переживает, что своей болезнью доставила им беспокойство. Это уж Николай знает точно. Она всю жизнь так и прожила, боясь, что своим присутствием кого-то утруждает, кому-то мешает, кого-то беспокоит. Зря, конечно…

А может быть, думы у нее сейчас совсем иные. Может, вспоминает она Николаева отца, с которым не успела как следует пожить, не успела почувствовать себя счастливой рядом с мужчиной, рядом с его заботой и лаской.

В прихожей неожиданно зазвонил телефон. Николай кинулся к нему, снял трубку. Незнакомый мужской голос стал объяснять, что он по объявлению насчет обмена квартиры.

— Мы ничего не меняем, — ответил Николай. — Вы ошиблись.

— Извините, — положил мужчина трубку.

Николай направился назад в кресло, каждой клеткой ощущая, как прокатилась по всему его телу горячая волна страха. И вдруг телефон зазвонил опять. Николай на мгновение замер, словно раздумывая, брать ему трубку или нет, но потом все-таки взял ее вздрогнувшей и неожиданно вспотевшей рукой. Это был все тот же мужской рокочущий голос. Монотонно и как-то бесстрастно он поздоровался и принялся допрашивать Николая, меняет ли тот квартиру.

— Вы опять ошиблись, — стараясь не раздражаться, объяснил Николай.

Трубку бросили резко и зло, словно Николай был виноват в том, что звонивший неправильно списал где-либо на остановке адрес или что неправильно срабатывает телефон.

Боясь, что телефонный звонок остановит его и в третий раз, Николай присел в прихожей на маленьком стульчике, где обычно обувался Сашка, и стал ждать. Но телефон молчал. Николаю даже показалось, что он молчит обиженно и намеренно, устав от ежедневной ненужной болтовни людей, которые не щадят и нисколько не жалеют его. А он так устал за долгие годы от бессонного бдения и службы, что каждая деталька, каждый винтик и пружинка болят у него нестерпимо ноющей болью.