Изменить стиль страницы

— Согласен, Андре; но он создан не для того, чтобы умереть одиноким.

Эти слова, произнесенные с мягкой суровостью, напомнили девушке, что она уделяет в своем сердце слишком много места собственному гневу, собственной горечи, собственной злобе на весь мир.

— Я не хочу, — сказала она, — чтобы ты считал меня бессердечной дочерью; ты знаешь, что я нежная сестра; но в этом мире каждый хотел убить во мне инстинкт любви к отцу. Бог дал мне при рождении, как и каждому человеческому существу, тело и душу; этой душой и этим телом каждый может распоряжаться ради счастья в этом мире или в ином. Но Бальзамо, человек, которого я не знала, взял мою душу. Жильбер, которого я едва знала и не считала за человека, взял мое тело. Повторяю тебе, Филипп, чтобы быть доброй и почтительной дочерью, мне недостает всего лишь отца. Но поговорим о тебе и посмотрим, что принесла тебе служба великим мира сего, тебе, любившему их.

Филипп опустил голову.

— Избавьте меня от этого, — сказал он, — великие мира сего были в моих глазах просто людьми, подобными мне; я любил их, ведь Бог заповедал нам любить друг друга.

— О, Филипп! — ответила Андре. — На этой земле не бывает так, чтобы любящее сердце откликнулось тому, кто любит. Те, кого мы избираем, избирают себе других.

Филипп поднял голову и долго смотрел на сестру; его бледное лицо не выражало ничего, кроме удивления.

— Зачем ты мне это говоришь? К чему ты клонишь? — спросил он.

— Ни к чему, ни к чему, — великодушно ответила Андре, отступая перед мыслью снизойти до подробных рассказов или излишней откровенности, — Меня поразил тяжелый удар, брат, и мне кажется, мой рассудок помрачился… Не придавай никакого значения моим словам.

— Однако…

Андре подошла к Филиппу и взяла его за руку.

— Довольно об этом, дорогой и любимый брат мой. Я пришла попросить тебя отвезти меня в монастырь. Я выбрала Сен-Дени, но я не произнесу там монашеского обета, будь спокоен. Если будет нужно, то я сделаю это со временем. Я не буду искать в обители того, что хочет найти там большинство женщин, — забвения; я иду в монастырь затем, чтобы во мне ожили воспоминания. Мне кажется, что я слишком забыла Господа. Он наш единственный властитель и господин, единственный утешитель и вместе с тем единственный судия. Приблизившись к нему — сегодня я это понимаю, — я сделаю больше для своего счастья, чем если бы все богатства, вся сила, вся власть, все радости этого мира сговорились создать мне счастливую жизнь. Я ухожу в уединение, брат мой, в уединение, в это преддверие вечного блаженства!.. В уединении Бог говорит с сердцем человека; в уединении человек говорит с сердцем Бога.

Филипп остановил Андре жестом.

— Помни, — сказал он, — что я всей душой противлюсь этому отчаянному решению: ты не дала мне возможности судить о причинах твоего отчаяния…

— Отчаяние! — с глубоким презрением повторила она. — Ты так сказал! Нет, благодарение Богу, я ухожу из мира не с этим чувством! Скорбеть и отчаиваться! Нет! Тысячу раз нет!

И движением, исполненным неистовой гордости, она набросила на плечи шелковую накидку, лежавшую возле нее на кресле.

— Сам этот избыток презрения выдает в тебе состояние, которое не может долго длиться, — заметил Филипп, — тебе не нравится слово «отчаяние», Андре, так замени его словом «досада».

— Досада! — ответила девушка, и ее сардоническая улыбка превратилась в надменную. — Надеюсь, ты не думаешь, брат, что мадемуазель де Таверне настолько слаба, чтобы уступить свое место в этом мире под влиянием минутной досады? Досада — слабость кокеток или дур. Взор, зажженный досадой, тотчас же увлажняется слезами, и пожар потушен. У меня нет досады, Филипп. Я очень хотела бы, чтобы ты мне поверил, а для этого достаточно лишь, чтобы ты, собираясь высказать мне упрек, заглянул в себя. Ответь мне, Филипп: если бы завтра ты удалился к траппистам или стал картезианцем, то как назвал бы ты причину, подвигнувшую тебя на это решение?

— Я назвал бы эту причину неизлечимой тоской, сестра, — ответил Филипп со спокойным величием горя.

— Отлично, Филипп; вот слово, которое мне подходит и которое я принимаю. Да будет так: именно неизлечимая тоска побуждает меня к уединению.

— Ну что ж, — сказал Филипп, — в жизни брата и сестры не будет различия. Одинаково счастливые, они всегда будут и несчастливы одинаково. Так и должно быть в хорошей семье, Андре.

Андре подумала, что Филипп в порыве волнения задаст ей какой-нибудь новый вопрос и ее непреклонное сердце может не устоять перед объятием братской любви.

Но Филипп знал по опыту, что сильным душам достаточно самих себя: он не стал беспокоить душу Андре в укреплении, которое она избрала.

— А когда и в котором часу ты намерена уехать? — спросил он.

— Завтра, сегодня даже, если бы еще было время.

— Не прогуляешься ли ты со мной по парку в последний раз?

— Нет, — ответила она.

Он хорошо понял по пожатию руки, сопровождавшему отказ, что отказывается она не от его общества, а от возможности расчувствоваться.

— Когда ты меня известишь, я буду готов, — сказал он.

И поцеловал ей руку, не прибавив ни слова, чтобы не вырвалась наружу горечь, переполнявшая их сердца.

Андре, завершив первые приготовления, ушла в свою комнату, где получила записку от Филиппа:

«Ты можешь увидеться с нашим отцом сегодня в пять часов вечера. Прощание необходимо. Иначе господин де Таверне станет кричать, что его бросили, что с ним плохо поступили».

Она ответила:

«В пять часов я буду у господина де Таверне, одетая в дорожное платье. В семь часов мы можем быть в Сен-Дени. Подаришь ли ты мне свой вечер?»

Вместо ответа Филипп крикнул в окно, находившееся достаточно близко от комнаты Андре, чтобы она могла его слышать:

— В пять часов подать дорожный экипаж!

XXXIII

МИНИСТР ФИНАНСОВ

Мы уже видели, что перед приходом Андре королева читала записку г-жи де Ламотт и улыбалась. В этой записке, кроме обычных приветствий, значилось следующее:

«…Ваше величество можете рассчитывать на кредит и быть уверены, что покупка будет предоставлена Вам с полным доверием».

Королева улыбнулась и сожгла маленькую записку Жанны.

Ее настроение несколько омрачилось после свидания с мадемуазель де Таверне. Вскоре г-жа де Мизери доложила королеве, что г-н де Калонн ожидает чести быть допущенным к ее величеству.

Кстати, нелишне рассказать читателю об этом новом герое нашего повествования. История достаточно знакомит нас с этим человеком. Однако роман, который менее точно рисует перспективу и великие деяния, быть может, сумеет дать какую-то деталь, больше говорящую воображению.

Господин де Калонн был умный, и даже необыкновенно умный человек; он принадлежал к поколению второй половины XVIII века, не привыкшему лить слезы, хотя и умевшему рассуждать, и составил себе определенный взгляд на бедствие, грозившее Франции. Он смешивал свой интерес с общественным, говорил, как Людовик XV: «После нас хоть конец света» — и всюду разыскивал цветы, чтобы украсить ими свой последний день.

Он разбирался в делах и был царедворцем. Всем дамам, известным своим умом, богатством или красотой, он заботливо оказывал знаки внимания, подобно пчеле, увивающейся около каждого сочного и благоухающего растения.

В то время разговор семи-восьми мужчин и десяти-двенадцати женщин являл собою сумму всех знаний. Господин де Калонн был способен производить вычисления с д’Аламбером, рассуждать с Дидро, смеяться с Вольтером и мечтать с Руссо. Наконец, он обладал достаточными познаниями, чтобы открыто смеяться над популярностью г-на Неккера.

Хорошенько понаблюдав со всех сторон за мудрым и глубокомысленным г-ном Неккером, отчет которого, казалось, просветил Францию, Калонн в конце концов сделал его автора смешным даже в глазах тех, кто больше всего ему верил; король и королева, которых это имя заставляло вздрагивать, не без трепета привыкли слушать, как издевается над ним изящный и остроумный государственный деятель, который в ответ на множество точных цифр говорил лишь: «Зачем доказывать, когда ничего нельзя доказать?»