Изменить стиль страницы
3

Мы похожи на новогодние елки — увешаны со всех сторон и звезда у каждого на лбу. Хорошо, что идем лесом — не жарко, но эта скатка обнимает жарко, как негритянка. А может, и жарче — не знаю я негритянок, я дома живу.

Но и в общежитии негритянок не густо. На нашем факультете их, например, нет совсем. Есть, кажется, на экономическом. И еще на филологическом — у них там кого только нет. Значит, нужно идти на другой этаж, в чужую гостиную. А танцы начинаются как следует только в одиннадцать. А без пяти двенадцать тебе уже нужно быть в бюро пропусков, иначе (раз не проживаешь в общежитии и задержался) ты получишь свой студенческий билет только в учебной части и распишешься, что с приказом о выговоре познакомился. А разве за пятьдесят пять минут успеешь? Потом еще нужно будет вспомнить, в какой комнате оставил плащ, а к хозяину тоже, может, уже так просто, не попадешь. Нет, не успеешь — лучше не пробовать.

Так ведь и попробовать не дадут. Во-первых, их мало. Во-вторых, так она тебя, принца, и ждала, у нее наверняка хахалей навалом. А потом — оперативный отряд.

Откуда только они берутся? Нет, я серьезно. Вот мы юристы, через год, как раз в это время, будем спихивать госы, а дальше... что ж, друзья, душой и сердцем чисты, как в песенке поется, начнем вкалывать. Ребята пойдут в прокуратуру и милицию, почти все на следственную работу. Про нее мы уже кое-что знаем — и теоретически и практически и согласны ею заниматься. А в оперативном отряде, где работа самая сыскная, нет ни одного юриста.

Наверное, потому, что заниматься нашей работой — если по-честному, то грязной и неприятной — можно только вооружившись чувством долга. Даже не вооружившись, а нужно, чтобы ты был на растяжках этого чувства, как труба какой-нибудь артели, нужно, чтобы ты был распят этим чувством. Причем чувство долга, чтобы держать тебя, должно быть двояким. Общественным — ты знаешь, что от твоей работы зависит общество, что ты ему необходим. И личным — ты должен зарабатывать, кормить мать, жену, детей. Ты должен быть общественно и лично привязан к этой работе. А любительский интерес к ней — эта работа не из чувства долга, а из любви к искусству — есть что-то безнравственное и непорядочное, как подглядывание в замочную скважину.

Но и вооружившись чувством долга, оснащенные юридическими нормами и служебными предписаниями, мы все-таки не можем безнаказанно нарушать нравственные основы человеческого общежития, вламываться в заповедники чужих мыслей и чувств. Мы не только грабим других — мы грабим самих себя, заглушая в себе естественное чувство стыдливости, нравственные начала глохнут в нас, уступая место беззастенчивости, ухарству, развинченности.

Шинельное сукно липнет к щеке, оно намокло — от дыхания, что ли? — и кажется живым. Не такое уж это удовольствие — идти по лесу. Хребтины корней — в земле им места мало — то и дело подставляются. Из-за скатки не видишь, и спина впереди закрывает — споткнешься и тычешься в эту спину, и сзади кто-то тычется. И все эти украшения на тебе болтаются, а у меня еще и сумка из-под гранат. Хорошо, что пустая, легкая, но нескладная — висит и хлоп под коленки, хлоп. Грачик заржал, как жеребец:

— Тяжело в походе — легко на привале!

Полковник наш шагает впереди. Говорить в строю можно — не орать, конечно. И петь не заставляет, Я же говорю, человек!

Но что у нас все-таки — марш-бросок? Растянувшись, не соблюдая строй, мы еще шлепаем километра два, пока не выходим на опушку. Впереди пустое, с реденькой травкой поле, измятое танками. С поля тянет жарой, так и хочется отступить, повалиться в разлапистый папоротник и закинуть подальше все эти железки, нагревшиеся, как утюги.

— Взвод! Становись! Равняйсь! Смирно! — возвращает нас к суровой действительности Панин. — Мы прибыли на место занятий. Можно снять скатки. Перерыв пять минут. Можно курить.

Через десять минут он выстраивает нас по краю уже отрытой кем-то траншеи и устраивает легкий опрос по теме «Стрелковая рота в наступательном бою». Мы, конечно, ни хрена не помним, записей — чтобы заглянуть и отличиться — ни у кого нет, и Панин, демонстрируя сверхспокойствие, целый час без перерыва прохаживается перед нами по ту сторону траншеи и терпеливо рассказывает, как должна вести себя эта рота с начала артподготовки и до занятия первой линии обороны противника. Так он ходит и ходит и даже не потеет, а у нас уже коленки трясутся. Мне еще ничего. Моя труба легкая, а у ребят автоматы с магазинами (слава богу, без патронов) — не сахар. Серега, доблестный водитель, застыл с ручным пулеметом на плече. Пулемет-то уж можно было положить или взять к ноге, но Серега, конечно, счастлив. А вообще зачем мы стоим с оружием?

После перекура мы спускаемся в траншею. Полковник теперь располагается сзади. В траншее тоже жарко, пахнет почерневшим на солнце дерьмом — обжитая траншея, но, если привалиться спиной к стенке и сдвинуть пилотку на глаза, все это кончается, и ты уже где-то в парке на скамейке, а она опаздывает еще только минут на пять, но это даже к лучшему, потому что есть время подумать о том, что можно предпринять, если в кармане у тебя всего три рубля, а нужно еще купить курева — хотя бы «Дукат» за семьдесят копеек. Остается два тридцать. Значит, рубль на метро. Лучше всего, конечно, в Сокольники. Но неизвестно, в каком она придет платье — если оно будет уж очень изысканное или очень светлое, самые тихие уголки Сокольников окажутся ни к чему, и тогда уж лучше и ЦПКО, чинно фланировать по асфальтированным дорожкам, издалека осуждать примитивные аттракционы, легкий обжим выше пояса, когда стемнеет, и эскимо за рубль десять в подтверждение самых нежных чувств. Но как возвращаться? Останется только двадцать копеек.

Полковник выручает меня: «Взвод! В атаку, вперед!» Траншея, оказывается, все-таки глубокая. Я прыгаю в ней, как собака за колбасой, ребята успевают отойти метров на двадцать, но я их быстро догоняю, потому что двигаются они не спеша, как будто атака психическая.

— Серега! — ору я. — Ура! Бей фашистских захватчиков!

Но Серега отваливает вправо и шипит:

— Дистанция!

Какая на фиг дистанция! Сейчас убьют. Ура!

Полковник свистит и крутит фуражкой над головой — все ко мне!

— Шаров! — говорит он, опять построив нас перед траншеей. Шаров это я. — Для кого я полтора часа рассказывал?

— Очень интересно рассказывали, товарищ полковник! — Грач спешит мне на выручку.

— Помолчите! Лисицын, назовите ошибки курсанта Шарова.

Ошибок я сделал целую кучу — не вырубил ступеньку и потому долго вылезал. Побежал, хотя до противника еще больше двухсот метров, и надо было двигаться ускоренным шагом. Кричал «ура», а «ура», мощное оружие советской пехоты, должно обрушиваться на противника неожиданно. Не снял чехол с гранатомета.

— Еще! — требует полковник. — Не знаете? — он нагибается и швыряет к моим ногам сумку для гранат. — Разгильдяй! Как вы пошли в атаку без боеприпасов?

— Но она пустая, товарищ полковник. Гранат мне не выдали.

— Молчать! Или я вам сейчас камней прикажу положить.

Правильно, булыжник — мощное оружие пролетариата. Он еще пару раз обзывает меня, а потом вламывает Сереге за засученные рукава — форму не соблюдаете! Расстегнуть одну пуговицу на воротничке — единственное, что нам позволяется.

И опять — «Взвод! В атаку, вперед!» Цепью мы проходим метров сорок, потом Мандарин что-то кричит и машет автоматом. Ага! Перестраиваться в колонну, чтобы преодолеть проход в проволочном заграждении. А попробуй перестроиться, если расцепились мы метров на семьдесят, а Серега из середины рванул к проходу так, будто ему там медаль повесят. Он первый, конечно, проскакивает этот коридор, обозначенный веточками, и, оглянувшись, видит, что мы бежим дружной толпой метрах в тридцати. Серега плюхается на пузо, раскидывает ножки пулемета и строчит, прикрывает наш подход. Полковник свистит отбой.

— Лисицын! — говорит он, когда мы взмыленные возвращаемся на рубеж атаки. — Вы сейчас положили весь взвод, тридцать жизней у вас на совести. Куда вы спешили, Никонов? Почему не дождались товарищей?